Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жить, чтобы рассказывать о жизни
Шрифт:

С тех пор всякий раз, как мы встречались с ним в наших скитаниях, я возвращал ему надежду, что вспомню имена обидчиков. Однажды ночью он появился в моей небольшой комнатушке при издательстве, как раз в ту пору, когда я занимался изучением прошлого семьи для моего первого романа, который не закончил, и предложил вместе провести расследование того давнего покушения на честь и жизнь. Он никогда не сдавался…

Последний раз. когда я его видел в Картахене-де-Индиас, уже совсем старого, с надорванным сердцем, он попрощался со мной с грустной улыбкой:

— Я так и не смог понять, как тебе удалось стать писателем с такой плохой памятью!

Когда уже нечего было делать в Аракатаке, отец опять перевез нас в Барранкилью, чтобы открыть другую аптеку. И снова

без сентаво в кармане, но с приличной репутацией у оптовых торговцев, своих партнеров по предыдущим аптечным начинаниям. Эта аптека была не пятой, как мы говорили в семье, она была вечной, потому как мы возили ее из одного города в другой исходя из коммерческих наитий отца: две в Барранкилье, две в Аракатаке и одна в Синее.

Во всех он имел нестабильную прибыль и долги, как нечто само собой разумеющееся. Семья без бабушек и дедушек, без тетей и дядей и без служанок состояла теперь лишь из родителей и детей, но нас было уже шестеро — трое мужского пола и три женского — за девять семейных лет.

Я был весьма обеспокоен этими переменами в моей жизни. Я бывал в Барранкилье несколько раз, чтобы навестить родителей, но только в детстве и всегда проездом, и мои тогдашние воспоминания были смутными и обрывочными. Впервые меня привезли в три года на рождение моей сестры Марго. Я отчетливо помню лишь болотистую вонь от порта на рассвете, коляску, запряженную прихрамывающей лошадью на разбитой пыльной улице, возничего этого экипажа, который грозил хлыстом носильщикам, пытавшимся подняться на облучок.

Помню стены цвета охры и зеленую древесину дверей и окон материнского дома, где родилась малышка, и сильный запах лекарств, который распространялся по комнате. Новорожденная лежала на простой железной кровати в глубине пустой комнаты с женщиной, которая, без сомнения, была ее и моей мамой, но лица которой не помню.

Она протянула мне слабую руку и вздохнула:

— Ты уже меня не помнишь.

И ничего больше. Первый определенный, отчетливый ее образ запечатлелся у меня в памяти несколько лет спустя, но все же я так и не помню, когда именно. Должно быть, в один из ее приездов в Аракатаку после рождения Аиды Росы, моей второй родной сестры. Я играл во дворе с новорожденным барашком, которого Сантос Вильеро принес мне на руках от Фонсеки, когда прибежала тетя Мама и очень громко, как мне показалось, сообщила:

— Пришла твоя мама!

Она повела меня в гостиную, где все женщины дома и несколько соседок сидели, как на семейном празднике, на стульях, поставленных в ряд вдоль стен. С моим появлением оживленный разговор прервался. Я словно окаменел возле двери, не зная, кто из женщин моя мама, пока она не раскрыла объятия и не произнесла нежнейшим голосом, какой я только и помню:

— А ты ведь уже мужчина!

У нее был красивый романский нос, она была исполненной достоинства, бледнее и элегантнее, чем когда-либо впоследствии, благодаря моде того года: в платье из шелка цвета слоновой кости с поясом на бедрах, с жемчужным ожерельем в несколько оборотов, посеребренных туфлях с пряжкой и высоким каблуком и шляпке из тонкой соломы в форме колокола, как из немого кино.

Ее объятия меня окутали особым запахом, который, казалось, я всегда помнил. И одновременно чувство вины внезапно повергло всего меня, мое тело и душу в трепет, потому что я знал, что мой долг был любить ее, но на самом деле я совсем не чувствовал этой обязательной сыновней любви.

В свою очередь, самое давнее воспоминание, которое я храню о моем отце, проверенное временем и весьма отчетливое, — от первого декабря 1934 года, дня, когда ему исполнилось тридцать три года. Я видел его, входящим быстрыми и бодрыми широкими шагами в дом бабушки и деда в Катаке в костюме из белого льна и в соломенной шляпе. Кто-то, обнявший и поздравивший его, спросил, сколько лет ему исполнилось. И ответ я запомнил навсегда, хотя в тот момент, конечно, не понял его:

— Возраст Христа.

Я всегда задавался вопросом, почему то воспоминание мне представляется столь давним, самым первым, ведь несомненно,

что до этого я должен был встречаться с отцом уже много раз.

Мы никогда не жили в том доме, но после рождения Марго бабушка с дедом взяли за правило возить меня в Барранкилью, так что когда родилась Аида Роса, он уже был не таким чужим. Думаю, что для родителей это был счастливый дом. Там у них была аптека, и позже они открыли другую — в торговом центре.

Мы снова увидели бабушку Архемиру — маму Химе — и двоих из ее детей, Хулио и Эну, которая была очень красивой, но славившейся в семье своим постоянным невезением. Она умерла в двадцать пять лет, не знаю отчего, но до сих пор говорят, что это случилось из-за порчи, которую навел на нее некий отвергнутый и рассерженный поклонник.

По мере того как мы росли, мама Химе продолжала казаться мне все более импозантной и острой на язык.

В этот самый период мои родители нанесли мне душевную рану, оставившую так и не заживавший до конца шрам. Это было в день, когда мама под влиянием внезапно нахлынувшего приступа ностальгии села за пианино и стала наигрывать «После бала», вальс времен их тайной любви, да и папа преисполнился романтическим вдохновением — смахнул пыль со скрипки и принялся аккомпанировать маме, хотя и не хватало струны. Мама легко приноровилась к его стилю, вспомнив, должно быть, несказанные рассветы юности, и играла лучше, чем когда-либо, вся сияя, пока не подняла голову и не увидела, что глаза отца влажны от слез.

— О ком ты вспоминаешь? — спросила она с беспощадной невинностью.

— Я вспоминаю, как мы с тобой впервые сыграли его вместе, — ответил он, вдохновленный вальсом. Тогда мама вдруг яростно грохнула обоими кулаками по клавиатуре.

— Ты был не со мной, лицемер! — крикнула она во весь голос. — Ты прекрасно помнишь, с кем ты его играл, и плачешь сейчас по ней!

Она не назвала имени ни тогда, ни когда-либо после, но в тот момент мы все в разных уголках дома впали в паническое оцепенение от ее крика. Луис Энрике и я спрятались под кроватями, потому как у нас всегда имелись некие тайные основания опасаться родительского гнева. Аида убежала в соседний дом, а у Марго внезапно подскочила высоченная температура, от которой она пролежала в полубреду в течение трех дней. Даже младшие братья и сестры привыкли к приступам ревности матери, когда ее глаза сверкали и романский нос казался острым, как нож. Мы не раз видели, как она с редкой невозмутимостью снимала одну за другой картины в зале и со звоном и оглушительным грохотом разбивала их об пол.

Однажды мы застали ее врасплох — обнюхивающей одежду отца вещь за вещью, прежде чем бросить их в корзину для стирки. После вечера трагического дуэта ничего особенного не произошло, но настройщик-флорентиец вскоре увез пианино, чтобы продать, а скрипка — вместе с револьвером — в конце концов сгнила в платяном шкафу.

Барранкилья была тогда на передовой гражданского прогресса, мирного либерализма и политического сосуществования.

Решающим фактором развития и процветания было завершение гражданских войн, длившихся более века, которые опустошали страну со времени обретения независимости от Испании и до коллапса банановой зоны, так и не оправившейся от жестокой расправы над забастовщиками.

Но до тех пор ничто не могло сломить человеческий дух. В1919 году молодой предприниматель Марио Сантодоминго — отец Хулио Марио — завоевал общественное признание тем, что, сбросив парусиновый мешок с пятьюдесятью семью письмами на площадь де Пуэрто Коломбиа в пяти лигах от Барранкильи с маленького самолета, пилотируемого североамериканцем Уильямом Кноксом Мартином, торжественно открыл воздушную почту.

По окончании Первой мировой войны приехала группа немецких авиаторов — среди них Гельмут фон Крон, — которые проложили воздушные пути на «Юнкерсах F-13», первых самолетах-амфибиях, преодолевавших реку Магдалену, как чудесные кузнечики, с шестью отважными пассажирами и мешками почты. Это был зародыш «SCADTA», колумбийско-немецкого общества воздушных перевозок — одного из самых первых в мире.

Поделиться с друзьями: