Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Житейские воззрения кота Мурра. Повести и рассказы
Шрифт:

Наконец дверь тихо отворилась. Вошел Дегре, следом за ним — Оливье Брюссон, освобожденный от цепей, в приличном платье.

— Вот, — молвил Дегре, почтительно кланяясь, — вот Брюс-сон, сударыня! — и вышел из комнаты.

Брюссон опустился перед Скюдери на колени, с мольбою простер к ней сложенные руки, и слезы потоком полились из его глаз.

Побледнев, не в силах вымолвить и слово, Скюдери глядела на юношу. Черты его лица изменены, искажены были страданием, горькими муками, и вместе с тем являли выражение чистейшей искренности. Чем дольше Скюдери вглядывалась в лицо Брюссона, тем ярче оживала в ней память о каком-то человеке, которого она любила когда-то, но не могла отчетливо вспомнить теперь. Все страхи рассеялись, она забыла, что на коленях перед ней — убийца Кардильяка, и спросила тем спокойно-благожелательным, милым тоном, который был ей свойствен:

— Ну, что же вы хотите мне сказать, Брюссон?

Юноша, по-прежнему стоя на коленях, с неподдельной глубокой тоской вздохнул и сказал:

— Ах, сударыня, неужели же вы, которую я так почитаю, ставлю так высоко, неужели вы совсем не помните меня?

Скюдери, вглядываясь в него еще пристальнее, ответила, что она действительно нашла в чертах его лица сходство с кем-то, кто был ей когда-то дорог, и только этому сходству он обязан тем, что она, преодолевая в себе глубокое отвращение к убийце, спокойно слушает его. Брюссону слова эти причинили острую боль, он быстро встал и, опустив долу

мрачный взор, отступил на один шаг. Потом он глухо произнес:

— Так вы совсем забыли Анну Гийо? Перед вами ее сын Оливье, тот мальчик, которого вы качали на коленях.

— О боже! боже! — воскликнула Скюдери, обеими руками закрыв лицо и опускаясь на подушки. Недаром Скюдери пришла в такой ужас. Анна Гийо, дочь обедневшего горожанина, с малых лет находилась в доме Скюдери, которая воспитала ее и с материнской любовью заботилась о ней. Став взрослой, она познакомилась с красивым, добрых нравов юношей, по имени Клод Брюссон, и он посватался к ней. Ему как очень искусному часовщику в Париже был обеспечен прекрасный заработок, а девушка всей душой его любила, потому Скюдери и не поколебалась дать согласие на брак своей приемной дочери. Молодые устроились, зажили тихой и счастливой семейной жизнью, и любовные узы стали еще крепче, когда у них родился сын, красивый мальчик, вылитый портрет своей милой матери.

Скюдери боготворила маленького Оливье, которого на целые часы, даже целые дни разлучала с матерью, лаская и балуя его. Мальчик совершенно привык к ней и оставался с нею так же охотно, как с родной матерью. Прошло три года, и из-за происков товарищей по ремеслу, соперничавших с Брюссоном, работы у него с каждым днем становилось меньше, а под конец ему уже с трудом удавалось прокормить себя и семью. К тому же им овладела тоска по прекрасной родной Женеве, и вот он вместе с женой и сыном переселился туда, хотя Скюдери и обещала им всяческую поддержку, лишь бы они не уезжали. Анна несколько раз писала своей приемной матери, потом писем больше не было, и Скюдери заключила, что счастливая жизнь на родине Брюссона изгладила воспоминание о прошлых днях.

Теперь исполнилось ровно двадцать три года с тех пор, как Брюссон со своей семьей покинул Париж и переехал в Женеву.

— О ужас, — воскликнула Скюдери, когда немного пришла в себя, — о ужас! Ты — Оливье? Сын моей Анны!..

— Наверно, — спокойно и твердо сказал Оливье, — вы, сударыня, никогда не думали, что мальчик, которого вы баловали, как самая нежная мать, качали на коленях, кормили лакомствами, называли самыми ласковыми именами, возмужав, предстанет перед вами обвиненный в кровавом злодеянии? Меня есть в чем упрекнуть, chambre ardente имеет право покарать меня как преступника, но — клянусь спасением моей души! Пусть умру от руки палача! — я никогда не проливал крови, и не по моей вине погиб несчастный Кардильяк!

Оливье задрожал, зашатался, произнося эти слова. Скюдери молча указала ему на стоявшее возле него креслице. Юноша медленно опустился в него.

— У меня, — начал он, — было время, чтобы приготовиться к свиданию с вами, на которое я смотрю как на последний дар смилостивившегося неба, и запастись спокойствием и твердостью, необходимыми для того, чтобы рассказать вам историю моих страшных, моих неслыханных несчастий. Будьте милосердны и выслушайте меня спокойно, как бы ни ужаснула вас тайна, о которой вы и не подозревали, а теперь она откроется вам. Ах, если бы мой бедный отец никогда не уезжал из Парижа! Сколько я помню нашу жизнь в Женеве, я все время чувствую на себе лишь слезы моих безутешных родителей, их жалобы, которые, хоть я их и не понимал, тоже доводили меня до слез. Лишь позднее я отчетливо осознал и по-настоящему понял, в какой глубокой нищете жили отец и мать, какие тяжелые лишения они терпели. Отец обманулся во всех своих надеждах. Сокрушенный горем, совершенно разбитый, он скончался сразу после того, как ему удалось пристроить меня в ученики к золотых дел мастеру. Мать много о вас говорила, обо всем собиралась вам написать, но всякий раз ей мешало малодушие — спутник нищеты. Малодушие и ложный стыд, что терзает смертельно раненное сердце, не давали ей исполнить это намерение. Через несколько месяцев после смерти отца и мать последовала за ним в могилу.

— Бедная Анна! бедная Анна! — в горе воскликнула Скюдери.

— Хвала и благодарение небесам, что ее уже нет в живых и она не увидит, как любимый сын ее, заклейменный позором, падет от руки палача! — Эти слова Оливье громко прокричал, и во взоре его, обращенном ввысь, было дикое отчаяние.

За дверью послышался шум, — кто-то расхаживал там.

— Ого! — с горькой усмешкой сказал Оливье. — Дегре будит своих товарищей, как будто я могу отсюда убежать! Однако продолжу мой рассказ. Хозяин обращался со мною строго, хотя вскоре я стал лучшим учеником и под конец даже превзошел его самого. Однажды в нашу мастерскую зашел приезжий, собиравшийся купить какие-то драгоценности. Когда ему на глаза попалось красивое ожерелье моей работы, он похлопал меня по плечу и, любуясь этой вещью, приветливо сказал: «Э-э, молодой друг мой, да это же превосходная работа. Право, я не знаю, кто бы мог с вами сравниться, если не считать Рене Кардильяка, — а он, конечно, самый великий ювелир на свете. Вот к кому вам надо было бы пойти; он с радостью примет вас в свою мастерскую, потому что вы один могли бы помогать ему в его замечательной работе и только у него вам есть чему поучиться». Слова незнакомца запали мне в душу. В Женеве я уже не находил себе покоя, могучая сила влекла меня прочь. Мне наконец удалось уйти от моего хозяина. Я приехал в Париж. Рене Кардильяк принял меня холодно и сурово. Но я не отставал от него, пока он не дал мне работу, правда самую незначительную. Я должен был сделать маленькое колечко. Когда я принес ему мою работу, он уставился на меня своими сверкающими глазами, как будто хотел заглянуть мне в душу. А потом сказал: «Ты хороший и умелый подмастерье, можешь поселиться у меня в доме и работать в мастерской. Я буду хорошо платить тебе, останешься доволен». Кардильяк свое слово сдержал. Я уже несколько недель жил у него, но еще не видел Мадлон, которая, если не ошибаюсь, находилась в то время в деревне у какой-то тетки. Наконец она приехала. О боже, что со мною было, когда я увидел этого ангела! Любил ли кто-нибудь так, как я? А теперь!.. О моя Мадлон!..

Оливье, охваченный тоскою, не мог продолжать. Он закрыл лицо руками и горько зарыдал. Наконец, с трудом преодолев свое безумное отчаяние, он вновь обратился к прерванному рассказу:

— Мадлон смотрела на меня приветливо. Она все чаще стала заходить в мастерскую. Я был в восторге, когда убедился, что она меня любит. Как ни строго следил за нами отец, мы не раз украдкой жали друг другу руки в знак союза, который заключили между собою; Кардильяк как будто ничего не замечал. Я подумывал о том, чтобы посвататься к Мадлон, если мне удастся заслужить расположение отца и получить звание мастера. Однажды утром, — я только что собирался приняться за работу, — ко мне вдруг подошел Кардильяк, и в мрачных глазах его были гнев и презрение. «Твоя работа мне больше не нужна, — начал он, — сейчас же убирайся вон из моего дома и никогда не показывайся мне на глаза. Почему я больше не желаю терпеть тебя здесь, — объяснять незачем. Слишком высоко висит сладкий плод, к которому ты тянешься, нищий бродяга!» Я хотел что-то сказать, но он с силой схватил меня и вышвырнул за дверь; от толчка я упал и больно расшиб себе голову и руку.

Возмущенный, терзаемый жестокой скорбью, я покинул дом Кардильяка и нашел приют у одного добросердечного знакомого на самой окраине Сен-Мартенского предместья; он предоставил мне свой чердак. Я не знал ни покоя, ни отдыха. По ночам я бродил вокруг дома Кардильяка в надежде, что Мадлон услышит мои вздохи, мои жалобы, что, может быть, она подойдет к окну и ей удастся что-нибудь сказать мне, пока никто за ней не следит. В голове у меня возникали всякие дерзкие планы, на исполнение которых я думал склонить Мадлон. К дому Кардильяка на улице Никез примыкает высокая стена с нишами, где стоят старые, обветшавшие статуи. Однажды ночью стою я возле одной из этих статуй и смотрю на окна дома, что выходят во двор, который замыкается этой стеною. Тут я вдруг замечаю свет в мастерской Кардильяка. Уже полночь, прежде Кардильяк никогда не бодрствовал в такое время: он всегда отходил ко сну, как только часы пробьют девять. Сердце у меня так и стучит, полное боязливого предчувствия, я думаю, что вот произойдет какое-то событие и, может быть, мне удастся проникнуть в дом. Но свет сразу же гаснет. Я прижимаюсь к статуе, забираюсь в самую нишу, но вдруг отскакиваю от стены с ужасом, чувствуя, как что-то меня толкает, словно статуя ожила. В ночной темноте я замечаю, что камень медленно поворачивается, из отверстия в стене, крадучись, выбирается какая-то темная фигура и тихими шагами направляется вдоль по улице. Я бросаюсь к статуе, — она, как и до этого, стоит у самой стены, плотно прижатая к ней. Словно движимый какой-то внутренней силой, а не по своей воле, я крадусь за незнакомцем. Едва дойдя до статуи Богоматери, он оборачивается, и яркий свет лампады ударяет ему прямо в лицо. Это — Кардильяк! Непонятный страх, зловещий трепет овладевают мною. Как завороженный иду я дальше вслед за этим лунатиком, за этим призраком. Именно за лунатика я и счел хозяина, хотя было вовсе не полнолуние, когда спящие не могут противиться наваждению. Наконец Кардильяк исчезает куда-то в сторону, в тень. Но по тихому, правда хорошо мне знакомому, покашливанию я замечаю, что он спрятался в ворота одного из домов. «Что бы это значило, что он собирается тут делать?» — спрашиваю я себя в изумлении и плотно прижимаюсь к стене. Ждать пришлось недолго — вот, что-то напевая, звеня шпорами, прошел какой-то человек с ярким султаном на шляпе. Как тигр, завидевший добычу, Кардильяк бросился из своей засады на этого человека, который в ту же минуту, хрипя, упал на землю. Я в ужасе кричу, подбегаю, Кардильяк наклонился над телом. «Метр Кардильяк, что вы делаете?» — громко кричу я ему. «Будь ты проклят!» — проревел Кардильяк, с быстротою молнии пронесся мимо меня и исчез. Пораженный, с трудом передвигая ноги, я подхожу к человеку, поверженному наземь, становлюсь подле него на колени, — может быть, думаю, его еще удастся спасти, но признаков жизни уже нет. В смертельном страхе я даже и не заметил, как меня окружила стража. «Опять эти дьяволы убили человека… Эй, ты… молодой человек, ты что тут делаешь?.. Не из их ли ты шайки?.. Взять его!» Так они кричали, перебивая друг друга, и схватили меня. Я, запинаясь, едва мог пробормотать, что никогда не мог бы совершить такое страшное злодейство, и попросил, чтобы они с миром отпустили меня. Тогда один из сыщиков осветил мне лицо фонарем и рассмеялся: «Да это же Оливье Брюссон, подмастерье, что работает у нашего доброго метра Рене Кардильяка!.. Да… уж он-то не станет убивать людей на улице!.. Похоже на то… Да и не в обычае у этих убийц причитать над трупом, чтобы их легче было словить. Ну, так как же это было? Рассказывай, парень, не бойся». — «Совсем близко от меня, — сказал я, — на этого человека напал другой, ранил его, повалил, а когда я громко закричал, со всех ног бросился прочь. Я хотел взглянуть, можно ли еще спасти раненого». — «Нет, сын мой, — восклицает один из тех, кто поднял тело, — он мертв, удар, как всегда, пришелся в самое сердце». — «Ах, дьявол! — говорит другой, — как и третьего дня, мы опять опоздали». И они ушли, унося труп.

Что я чувствовал, этого и не выразить; я ощупывал себя — уж не снится ли мне злой сон; мне казалось, что вот сейчас я проснусь и буду дивиться этому нелепому видению. Кардильяк, отец моей Мадлон, гнусный убийца! Обессилев, я опустился на каменные ступени какого-то подъезда. Приближалось утро, делалось все светлее, передо мною на мостовой лежала офицерская шляпа, украшенная пышными перьями. Кровавое преступление Кардильяка, совершившееся на том самом месте, где я сидел, встало перед моими глазами. Я в ужасе поспешил прочь.

В страшном смятении, чуть не обезумев, сижу я у себя на чердаке, вдруг дверь отворяется, и входит Рене Кардильяк. «О боже мой! что вам надо?» — кричу я ему. Он, не обращая никакого внимания на мой возглас, подходит ко мне и улыбается с ласковым спокойствием, которое вызывает во мне еще более сильное отвращение. Он придвигает старую поломанную скамейку и садится ко мне, а у меня даже нет сил подняться с моего соломенного ложа. «Ну, Оливье, — начинает он, — как тебе живется, бедняга? Я, право, больно поторопился, когда прогнал тебя, а мне на каждом шагу тебя недостает. Как раз теперь мне предстоит работа, которую без твоей помощи я не смогу окончить. Что, если бы ты вернулся ко мне в мастерскую? Молчишь? Да, я знаю, я тебя оскорбил. Не стану скрывать, — рассердили меня твои шашни с Мадлон. Но потом я все как следует обдумал и нашел, что при твоем искусстве, усердии и верности мне лучшего зятя незачем и желать. Иди-ка ты со мною и попробуй, может, и возьмешь Мадлон в жены».

Слова Кардильяка пронзили мне сердце, его коварство ужаснуло меня, я не мог вымолвить ни слова. «Ты колеблешься, — продолжал он тоном более резким, пронизывая меня взглядом своих сверкающих глаз, — ты еще колеблешься? Чего доброго, ты сегодня еще не можешь прийти ко мне, у тебя другие дела? Ты, может быть, собираешься навестить Дегре или представиться д’Аржансону и Ларени? Берегись, парень, как бы не упасть тебе в яму, которую ты роешь другому, как бы не переломать тебе кости!» Тут я уж не мог сдержать свое глубокое возмущение. «Пусть тех, — воскликнул я, — у кого на совести гнусные злодеяния, пугают имена, которые вы только что произнесли, мне же они не страшны, мне до них и дела нет!» — «В сущности, — продолжал Кардильяк, — в сущности, Оливье, это только будет служить к твоей чести, если ты снова станешь работать у меня, самого знаменитого мастера в наши дни, которого все уважают за его честность, за верность своему слову: ведь даже и клевета его не коснется, а упадет на голову самого клеветника. Что до Мадлон, то должен тебе признаться — моей уступчивостью ты обязан только ей. Она любит тебя с такою страстью, какой я и предполагать не мог в этом слабом ребенке. Едва ты ушел, она упала к моим ногам, обняла мои колени и, обливаясь слезами, призналась, что не может жить без тебя. Я подумал, что ей так только кажется: все эти влюбленные девочки сразу же готовы умереть, едва только на них ласково посмотрит какой-нибудь смазливый паренек. Но моя Мадлон и в самом деле стала чахнуть и хиреть, а когда я пытался ее уговорить, чтоб она выкинула из головы этот вздор, она в ответ лишь без конца повторяла твое имя. Что мне оставалось делать! Ведь я же не хочу погубить ее. Вчера вечером я ей сказал, что согласен на все и нынче же приведу тебя. За одну ночь она расцвела, как роза, и ждет твоего прихода, себя не помня от любви». Небо да простит меня, но я и сам не знаю, как это я вдруг снова очутился в доме Кардильяка, а Мадлон радостно закричала: «Оливье, мой Оливье, возлюбленный мой, жених мой!» — бросилась ко мне, обвила меня руками, крепко прижала к своей груди, и я, в беспредельной, восторженной радости, поклялся девой и всеми святыми, что никогда, никогда не расстанусь с ней!

Поделиться с друзьями: