Житейские воззрения кота Мурра. Повести и рассказы
Шрифт:
Итак, скороходы только что слезли со своей линейки, камергеры вошли в вестибюль, за ними последовал князь в сопровождении красивого молодого человека в роскошном, шитом золотом мундире неаполитанской гвардии, с крестами и звездами на груди.
— Je vous salue, monsieur de Kr"osel [64] , — сказал князь, увидев Крейслера. Он произносил «Крёзель» вместо «Крейслер», когда в особо торжественных случаях изъяснялся по-французски, ибо тогда никак не мог правильно выговорить ни одного немецкого имени. Иностранный принц, — фрейлейн Нанетта, надо полагать, имела в виду именно этого статного молодца, когда закричала, что приехали князь с принцем, — проходя мимо, небрежно кивнул Крейслеру; эту манеру здороваться Крейслер решительно не выносил, даже со стороны самых высокопоставленных особ. Поэтому он поклонился низко, до самой земли, с таким комическим видом, что толстый гофмаршал, вообще считавший Крейслера завзятым остряком и принимавший за шутку все, что бы тот ни делал или ни говорил, не мог удержаться и слегка хихикнул.
64
Приветствую вас, господин де Крёзель (франц.).
— Для итальянского гвардейца светлейший господин довольно сносно изъясняется по-немецки, — громко смеясь, сказал Крейслер гофмаршалу, — передайте ему, ваше превосходительство, что я ему отвечу на изысканнейшем неаполитанском наречии, причем не буду смешивать его с североиталийским, а тем более с гнусным венецианским жаргоном Гоцциевых масок, короче говоря — не ударю в грязь лицом! Скажите ему, ваше превосходительство..
Но его превосходительство уже поднимался по лестнице, высоко подняв плечи, словно то были бастионы или редуты для защиты его ушей.
Подъехала княжеская карета, в которой Крейслер обыкновенно ездил в Зигхартсгоф и обратно, старый егерь открыл дверцу, приглашая господина садиться. Но вдруг мимо промчался поваренок, рыдая и вопя:
— Ох, какое несчастье! Ох, какое горе!
— Что случилось? — крикнул ему вслед Крейслер.
— Ох, несчастье! — ответил поваренок, плача еще пуще. — На кухне лежит господин обер-кухмейстер, он в отчаянии, он вне себя от бешенства и во что бы то ни стало желает проткнуть себе живот кухонным ножом, {92} а все оттого, что его светлость князь неожиданно потребовали ужинать, а улиток-то для итальянского салата и нету. Господин обер-кухмейстер сами помчались бы в город, да вот беда, — господин обер-шталмейстер не велят закладывать лошадей без приказания его светлости.
— Ну, этому горю можно помочь, — отозвался Крейслер, — пусть господин обер-кухмейстер садится в эту карету, в Зигхартсвейлере он раздобудет самых лучших улиток, а я прогуляюсь туда же пешком. — И он быстрым шагом направился в парк.
— Великодушное сердце! Благородный характер! Добрейший господин! — кричал ему вдогонку старый егерь, растроганный до слез.
Далекие горы сверкали в пламени вечерней зари, и пылающий золотом отблеск скользил, играя, по большому лугу, по деревьям и кустам, как бы гонимый зашелестевшим вдруг вечерним ветерком.
Крейслер остановился посреди моста, переброшенного через широкую протоку озера к рыбацкой хижине, и загляделся на воду, где в волшебном сиянии отражался парк с живописными кущами деревьев и вздымающийся высоко над ними Гейерштейн, вершину которого, будто причудливая корона, венчали сверкавшие белизной руины. Ручной лебедь, отзывавшийся на кличку Бланш, плескался в озере, гордо изгибая стройную шею и хлопая ослепительно-белыми крыльями. «Бланш! Бланш! — громко взывал к нему Крейслер, простирая вперед руки. — Спой мне самую прекрасную твою песню! И не верь, что после этого ты умрешь! Но когда запоешь, прильни к моей груди, дивные звуки твои станут моими, и тогда один только я погибну от страстного, жгучего томления, ты же, полный жизни и любви, по-прежнему будешь качаться на ласковых волнах». Крейслеру самому было непонятно, что вдруг так глубоко взволновало его; невольно сомкнув глаза, он облокотился на перила. И тут он услышал пение Юлии; неизъяснимая сладостная боль пронизала его душу.
Мрачные тучи ползли по небу, бросая широкие тени на горы и лес, будто окутывая их темным покрывалом. На востоке глухо рокотал гром; сильней загудел ночной ветер, журчали ручьи; по временам, точно далекие звуки органа, раздавались аккорды эоловой арфы; ночные птицы, словно их кто-то вспугнул, поднялись в воздух и с криком заскользили сквозь лесную чащу.
Крейслер очнулся от забытья и увидел в воде свое темное отражение. Ему почудилось, будто Этлингер, безумный живописец, глядит на него из глубины. «Эгей! — крикнул он, нагнувшись над водой. — Эгей, это ты, любимый мой двойник, неразлучный товарищ! Послушай-ка, дружище, а ведь для художника, который слегка свихнулся и пожелал, в надменной заносчивости своей, попользоваться вместо лака княжеской кровью, у тебя довольно презентабельный вид! Я готов даже поверить, мой добрый Этлингер, что ты просто дурачил знатные семейства своими сумасшедшими выходками. Чем дольше я смотрю на тебя, тем яснее вижу, какие у тебя благородные манеры, и, если хочешь, я берусь уверить княгиню Марию, что ты, коли судить по твоей осанке в воде, был некогда весьма важной персоной и что она, не колеблясь, может отдать тебе свое сердце. Но если ты пожелаешь, друг, чтобы княгиня и сейчас еще была похожа на писанный тобою портрет, то придется тебе последовать примеру одного князя-дилетанта, — он добивался сходства своих портретов тем, что подмалевывал физиономии оригиналов! Итак, за то, что тебя незаслуженно отправили в преисподнюю, я сейчас порадую приятеля кое-какими новостями! Знай же, уважаемый обитатель дома умалишенных, что рана, нанесенная тобою бедному дитяти, очаровательной принцессе Гедвиге, не зажила еще и по сей день, так что она от боли выкидывает иногда довольно странные штуки. Неужели ты так жестоко, так больно поразил ее сердце, что
оно и поныне истекает кровью, увидев твой призрак, подобно тому как труп жертвы начинает сочиться кровью, когда к нему приближается убийца? Не поставь же мне в вину, милейший, что она принимает меня за твой призрак! И только появилось у меня искреннее желание доказать, что я не какой-нибудь мерзкий выходец с того света, а капельмейстер Крейслер, как мне поперек дороги встал принц Игнатий, явно страдающий паранойей, fatuitas, stoliditas [65] , по мнению Клуге, представляющими весьма приятную разновидность идиотизма. Не передразнивай меня, художник, ведь я разговариваю с тобой серьезно! Ты опять за свое? Не бойся я насморка, непременно прыгнул бы в воду да задал бы тебе изрядную трепку! Убирайся ко всем чертям, каналья, со своими гримасами!»65
Придурковатость, глупость (лат).
И Крейслер отскочил от воды.
Внезапно тьма сгустилась, среди черных туч заполыхали молнии, загремел гром, и вдруг на землю посыпались первые крупные капли дождя. Из рыбачьей хижины струился ослепительно яркий свет, и Крейслер поспешил туда.
Неподалеку от двери капельмейстер увидел в полосе яркого света своего двойника, свое второе «я», шагавшее рядом с ним. Вне себя от ужаса, он бросился в хижину, и, задыхаясь, бледный как смерть, упал в кресло.
Маэстро Абрагам сидел за маленьким столиком и при свете сильной астральной лампы углубился в чтение какого-то толстого фолианта; он испуганно вскочил и подбежал к Крейслеру с возгласом:
— Ради бога, Иоганнес, что с вами, откуда вы в эту позднюю пору и что привело вас в такое исступление?
Крейслер с трудом овладел собой и проговорил глухо:
— Так оно и есть, теперь нас двое — я и мой двойник: он выскочил из озера и гнался за мной до самой хижины. Будьте милосердны, маэстро, возьмите кинжал и зарежьте этого негодяя. Он безумен, верьте мне, и может нас обоих ввергнуть в погибель. Это он накликал грозу. Духи плывут по воздуху и раздирают человеческие сердца своими хоралами! Маэстро, маэстро, приманите сюда лебедя, пусть поет для меня — в моей груди песня закоченела, ибо это второе «я» положило мне на грудь свою белую, мертвенную, леденящую руку, но как только лебедь запоет, оно должно будет снять ее и снова погрузиться в озеро.
Маэстро Абрагам остановил Иоганнеса, начал ласково увещевать, заставил выпить несколько рюмок огненного итальянского вина, оказавшегося у него под рукой, а затем постепенно выведал у него, как все произошло.
Но едва Крейслер договорил, как маэстро Абрагам громко расхохотался, воскликнув:
— Вот оно и видно, что вы — отъявленный фантаст и чистейшей воды духовидец! Органист, разыгравший свои жуткие хоралы, был не кто иной, как промчавшийся ночной ветер, это он заставил трепетать струны гигантской эоловой арфы! Да, да, Крейслер, вы позабыли, что в конце парка, между двумя павильонами, протянута эолова арфа! [66] Что же до двойника, бежавшего рядом с вами в свете моей астральной лампы, то сейчас я вам докажу, что стоит мне выйти за дверь, как рядом со мной появится и мой двойник; да и каждому, кто переступит этот порог, придется терпеть рядом с собой такого chevalier d’honneur [67] своей особы.
66
Аббат Гаттони из Милана велел натянуть между двумя башнями пятнадцать железных струн, настроенных таким образом, что они составили диатоническую гамму. При малейшем изменении в атмосфере струны звучали то слабо, то сильно, в зависимости от перемены погоды. Эту эолову арфу прозвали «гигантской», или «погодной» арфой.
67
Почетный телохранитель (франц.).
Маэстро Абрагам вышел за дверь, и тотчас же рядом с ним на свету оказался еще один маэстро Абрагам.
Тут только Крейслер понял, что изображение отбрасывается замаскированным вогнутым зеркалом; он был раздосадован, как и всякий, кто, поверив в чудо, вдруг видит, что оно развенчано у него на глазах. Человеку более по душе самый глубокий ужас, чем естественное объяснение представшего ему призрака; он не довольствуется здешним миром, ему надобно увидеть нечто из иного мира, не требующее телесной оболочки, чтобы стать видимым.
— Мне непонятно ваше странное тяготение к подобным дурачествам, — сказал Крейслер. — Вы как искусный повар готовите из острых специй чудеса и воображаете, будто подобной вредной чепухой можно подхлестнуть людей, чья фантазия стала вялой, точно желудок пресыщенного кутилы. Нет ничего отвратительней, чем, показав человеку такой проклятый фокус, от которого перехватывает дыхание, тут же приняться ему доказывать, будто все произошло самым естественным порядком.
— Естественным, естественным… — проворчал маэстро Абрагам. — Вы — человек, обладающий известной долей здравого смысла, и давно должны бы понять — ничто в нашем мире не происходит естественным порядком, да, ничто! Уж не думаете ли вы, дорогой капельмейстер, что, пуская в ход доступные нам средства и достигая определенного действия, мы в состоянии объяснить себе первопричину этого действия, заключенную в таинствах природы? Вы всегда с должным решпектом относились к моим фокусам, хотя самого дорогого для меня вам так и не довелось увидеть…