Живая жизнь. Штрихи к биографии Владимира Высоцкого - 2
Шрифт:
Володя приехал, я, естественно, ему показываю, куда пойти, где сесть, чтобы облегчить работу. Чтобы он не занимался этими мелочами с самого начала. По логике, как делает большинство артистов, я должен был устраниться — пусть работает сам. Когда Губенко вернулся после двенадцатилетнего перерыва на «Пугачева», я сказал: «Забирай». А в театре ждали конфликта. «Бери, Коля». Они ждали скандала, а эти в обнимку ходят. Ну неинтересно. Вот если бы они враждовали, было бы о чем поговорить. А они не дают пищу. Скучно.
Так и с Володей. Ну, ей-богу, против Володи я ничего не имею. Наоборот, два состава — хорошо. И какая разница, кто играет в первом, кто — во втором.
И наступает момент, когда мне и ряду артистов говорят: «Быстро в мастерские Большого театра на примерку костюмов. Срочно, потому что скоро сдача». Я прихожу в мастерские, портной у меня спрашивает: «Вы кто?» — «Шаповалов». — «А кого вы играете?» — «Лопахина». —
Ну я скрежетнул зубами — тут ребята стоят, я не один… Хотя бы один был — ладно, мое при мне и осталось бы, но при ребятах… Я сажусь в такси, приезжаю в театр, говорю: «Анатолий Васильевич, идите-ка сюда. Сюда идите!» Зол, конечно, предельно, но решил соблюсти форму интеллигентную: «Анатолий Васильевич, я слишком вам доверял, оказывается. Вы могли бы меня предупредить, что я нужен вам вторым, если бы вы это сделали, все было бы абсолютно нормально. Я понимаю, что если вас Володя устраивает, ради бога. Вы — хозяин постановки. Вы имеете право переставлять актеров. Но вы должны сказать актеру. Это же бестактность с вашей стороны. Так вот, я из вашей пьесы ухожу, и не надейтесь, что я в ней буду играть, когда Володя уедет в Париж. Прощайте».
Ушел. Прихожу к Любимову. Любимов делает вид, что он этого, конечно, не знал. Конечно, он знал… Но он режиссер… Главный… И, кроме того, коллега режиссера Эфроса. Они режиссеры, у них свои отношения, своя этика. Он говорит: «Странно Толя как-то поступил, надо было сказать, Шапен, вообще роль хорошая, — ну подумаешь, ну не бери в голову…» Я говорю: «Юрий Петрович, я пришел к вам не объясняться, как всегда, когда в чем-то виноват, я пришел вас предупредить, что осенью, когда Володя уедет, я играть… не только осенью, вообще — не буду. Категорически вам это заявляю…»
Осенью, естественно, Володя уехал. Вызывает меня Дупак. Любимов уже не будет вызывать, а Ду-пак — нейтральное лицо. У нас же все по ведомствам… И Дупак говорит: «Ну, Виталий, ну хватит, чего уж там… Как женщина…» Как Юрий Петрович говорит — «дамские дела». Я отвечаю: «Николай Лукьянович, я понимаю, что вас как директора «подставляют»… Но я никогда в этой вещи и вообще в вещах Эфроса занят не буду». Ну Дупак говорит: «Они отношения выясняют, гадят друг другу, а мне — расплачивайся!..» — «Понимаю, Николай Лукьянович. Но я в вас не целился. Я предупредил и того и другого — и Эфроса, и Юрия Петровича Любимова». И ушел. Спектакль был снят с репертуара до возвращения Владимира Семеновича из-за рубежа.
— Вы сидели в одной гримерной. Донимали ли его поклонники и поклонницы?
— Да, у меня однажды был случай… Он даже на меня обиделся. Я не знал, что это ему принесет огорчение. Одна девица… из-за него проникает в театр. И я ее провел на «Гамлета». Она умоляла меня провести. Оказывается, ей нужно было проникнуть, чтобы в него вцепиться. «Зачем ты ее провел?» — «Вова, я не знал, что это к тебе… Если б она сказала: мне нужен Высоцкий, я бы обошел ее стороной».
Да, вот такая смешная деталь. Когда мы играли в «Десяти днях…», Володя еще тогда мало снимался в кино и его мало знали в лицо. Голос уже широко знали, а в лицо — нет. И вот мы идем, почему-то так получалось, я всегда шел за ним. Мы вместе пели «Третьего генерала»: «Ох, как в Третьем отделении, по цареву повелению…» Зрители шли через фойе и шептали: «Высоцкий», а показывали на меня, думая, что тот голос, который звучит, соответствует вот этой моей фактуре. А я вижу, что обо мне думают, и показываю на него: «Вот он, Высоцкий, я здесь ни при чем».
— В спектакле «Владимир Высоцкий», который теперь возобновляется, вы поете песни Владимира Семеновича…
— Я стараюсь это петь не в подражание, даже не в манере, а в духе Высоцкого. «Убирать дух» я пробовал… Шеф, Любимов, утверждал, что каждый должен петь на свой лад. «Как вы можете. Володе было бы даже приятно, что его песни поют по-разному».
Я ходил вокруг дома у себя и думал: куда он девается, когда убирается его пульс, убирается его напор, убирается его нерв? Даже в сдержанной песне все равно есть его внутреннее напряжение. Как только оно убирается, Володя исчезает, как будто и не его песня. Не знаю, что происходит. Уходит он куда-то. Он сам как личность настолько собой заполнил свое искусство, свое творчество, что без него… Читать-то еще можно… А когда произносишь… Он настолько авторский, а не композиторский, что просто неотделим от своих вещей. Вот другого можно спеть Окуджаву я спою безболезненно. Пожалуйста. «Антон Павлович Чехов…» Своим голосом. И все нормально. Я пою своим голосом, и узнается Окуджава. Потому что в нем нет напора Володя без этого напора, без внутреннего напряжения,
даже если и негромко, куда-то девается. Его сила должна звучать. Без этого Высоцкого нет…— Вы помните «Гамлета», сыгранного в Марселе?
— У Володи вот какая штука была. Не знаю, чем это объяснить, но он каждый раз не доигрывал последнего «Гамлета». Вот на гастролях он сыграл всех «Гамлетов», остается последний — и срыв. Так, в Марселе он еле доиграл последнего. Пропал — вызвали Марину из Парижа. Любимов и Боровский ездили по Марселю на машине и искали — нашли. Он такой больной ходил, что врач стоял за кулисами со шприцем; одет был в костюм той эпохи — в свитере, в таких же сапогах, в стилизованной одежде. И ждал: если Володя упадет, потеряет сознание, то должен был выйти этот человек, взять его и сказать: «У принца легкий обморок». И как хотите играйте, заполняйте паузу, пока ему делают укол, — вот такая была установка. «Упадет — забирайте, Стас, ты его уноси: «У принца легкий обморок». И играйте что-нибудь другое — импровизируйте что хотите». И вот он останавливается — пауза. Он играет, играет, играет — а у него же все время волны эмоциональные, а это всплеск, он же отнимает и последние силы. Пройдет эта волна — и опять слабость, пережидал. Доиграл, но кое-как.
А ведь был здоров, как в стихах писал: «Мне папаша подарил бычее здоровье…» И действительно, оно было бычье. Он крепкий был мужик — маленький, сбитый и крепкий… И тренировался… Держался в форме… Даже показывал, как это делается. Но как же можно при такой нерасчетливой жизни — машина не выдержит, не то что человеческий организм. Режима никакого, чтобы там вовремя поесть… Нагрузки адские. Я же по себе знаю, что это такое, на себе… А у него это еще помножьте на три-четыре…
Последнее время бывало, что врачи дежурили, за кулисами какие-то люди в белых халатах ходили… Моя супруга бывшая… она видела его на улице Горького. Говорит — поразительное лицо было у него, настолько отрешенное… «Таким я его не видела, ведь он все время чем-то занят, все время что-то делает, что-то думает, а тут вот такое… Он меня даже не увидел, сквозь меня посмотрел, хотя он знает меня… Я ему говорю: «Здравствуй, Володя!», а он не видел, он был отрешен от всего…» И потом — говорят, что он был в ВТО, угощал всех… Это было 23 июля вечером…
— На репетициях спектакля «Владимир Высоцкий» была какая-то своя атмосфера? Многие говорят, что театр вдруг сплотился…
— Да, потому что смерть слишком потрясла всех, несмотря на то, что знали. Но одно дело знать, что человек может умереть, а другое — когда он умирает. Сам факт смерти все равно потрясает, к этому привыкнуть нельзя. И потом — увидели, насколько он был по настоящему любим людьми, зрителями, народом. Мы были свидетелями его похорон, и эти похороны на всех подействовали. Мы увидели, насколько он грандиозен, насколько велик. То есть все по-настоящему поняли, кого потеряли. Когда живем, мы же не замечаем. При жизни разное к нему было отношение. Его и поругивали за спиной, что вот, мол, он уезжает куда-то, а мы работаем. А он вроде как в театре и — не в театре, а тут замены… Это же раздражает, чисто по-партнерски: «Он уедет, а я тут пахать должен, я тоже живу, мне тоже жить хочется». Вот такие разговоры тоже были в кулуарах. Такие сердитые и злые подчас… Но когда это свершилось, когда он ушел, то приоткрылось другое: все остальное стало мелочным, а вот факт, что с нами жил великий человек, что люди к нему идут, их же не согнали, и это в условиях закрытого города — Олимпиада… А если б он был открытым? Задержали же многих, а иначе уму невообразимо, сколько слетелось бы людей. Раз сейчас цветы кладут на могилу, приезжают, прилетают, то на похороны слетелись бы все. Некоторые из любви, некоторые из любопытства, из чего угодно. Сам факт смерти такого человека… И он нас всех тоже немного почистил от нашей театральной шелухи внутренней. И нам всем отправляться «по следам по его, по горячим», как Окуджава поет. Факт смерти нас, конечно, очень сильно потряс и очистил. И поэтому мы делали с чистым сердцем это все, с открытым сердцем. Чтобы отдать дань уважения ему, дань запоздалой любви, поздней любви. Хоть здесь, хоть в работе… Поэтому, безусловно, мы сплотились и делали это очень искренне и чисто…
Декабрь 1987 г.
ЛЕОНИД АЛЕКСЕЕВИЧ ФИЛАТОВ
— Первые впечатления, первая личная встреча.
— Если быть абсолютно правдивым, а не задним числом подмалевывать ситуацию, то, конечно, я знал, что есть такой знаменитый артист в этом театре. Но поскольку все молодые люди экстремально настроены, то и я пришел с ощущением, что я чуть ли не гений… Все молодые артисты так приходят, пока не выясняется, что «нас» не так много, как мы о себе думаем…