Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Живущие в подполье
Шрифт:

– Рассмотрим теперь все по порядку. В такой-то день вы...

Я отрицательно качал головой, но скорее по привычке, без особого убеждения. Ненависть к ним рождала во мне протест, усталость же, напротив, звала к покорности. Положить конец этой агонии. Уснуть, Алберто, на несколько месяцев. Или хотя бы на четверть часа. И я сосредоточивал мысли на чем-нибудь постороннем, что не напоминало мне об отвращении и предательстве, или смотрел на полицейских ничего не выражающим взглядом, чтобы сбить их с толку. Переставал отвечать на вопросы. Но заговорю я или нет, от этого ничто не изменится, утверждали они, на воле все равно распространится слух, что я предатель. У них более чем достаточно возможностей уничтожить с помощью клеветы того, кто находится в тюрьме. Клевета эта падает на благоприятную почву и создает алиби тем, кого страх делает благоразумным. Страх, или, если хорошенько разобраться, тайное желание защитить цитадель своих общественных привилегий и в то же время приглушить голоса тех, кто их оспаривает. К этому добавлялось бесплатное удовольствие позлословить и позлорадствовать над чужим несчастьем. Заговорю я или не заговорю, все равно я человек конченый. Лучше уж признаться, и дело с концом. Тогда можно будет вернуться к семье, к приятелям по кафе, к работе. Вновь увидеть синеву неба. Мое упрямство никому не принесет пользы, а мне самому только повредит. Конченый человек этот Васко Роша. Я знал, что их угрозы и в самом деле

осуществимы. Знал, но даже это не сломило моего духа. Чувство отвращения ко всему на свете охватывало меня внезапно и ненадолго; вызванное, очевидно, усталостью и бессонницей, оно тут же превращалось в слепую ярость, которой я не мог противиться. Я бы не заговорил. Даже если бы со мной произошло то же, что с Лоуренсо Абрунейрой. Ты слышал о нем, Алберто? В тюрьме он едва не потерял рассудок от пыток и унижений, а на воле никто не сомневался в его предательстве. Дочь Абрунейры первая поверила ложным слухам и ушла из дому, не желая оставаться "под одной крышей с предателем". Родная дочь, Алберто. В кафе из рук в руки переходила фотокопия протокола с его признаниями, где он выдавал всех подряд. И никто не воспротивился приятному искушению поддаться обману. Дочь ушла из дому потому, что отец научил ее презирать слабых. Когда-то некий писатель не выдержал пыток и заговорил; едва его выпустили на свободу в награду за проявленную слабость, он бросился к друзьям предупредить, что не смог устоять и назвал некоторые имена, сообщил наименее важные сведения, только бы его не мучили; Абрунейра, обсуждая с дочерью это событие, резко критиковал писателя за малодушие, только жена возражала против гуманизма, который позволяет одним судить о других, не зная ни обстоятельств, ни причин, вынуждающих человека меняться в тюрьме до неузнаваемости. Теперь отец сам пал жертвой своего ригоризма. Дочь сняла комнату, поступила на службу и на тревожные звонки матери неизменно отвечала: "Живи сама под одной крышей с предателем, - и добавляла: - А меня оставь в покое".

Возможно, я тоже стал бы "предателем". Даже не сдавшись, даже не заговорив. Они повторяли со все нараставшим раздражением:

– Нам ничего не стоит это устроить.

И когда поняли, что им не удастся сломить мое сопротивление, что я буду бороться до конца, они приказали мне, уже без раздражения и без тупой злобы, а лишь с привычным равнодушием:

– Снимите рубашку.

Человек, которого заставляют раздеться в присутствии других, чувствует себя униженным. Это чувство сильнее стыда. Только тот, кто испытал его, может меня понять. Они умеют унизить человека, внушить ему презрение к себе. "Снимите рубашку". Я снял. Противиться было бессмысленно. "Снимите брюки". Я снял. "Снимите ботинки". Потом носки. А потом все остальное, что могло прикрыть выставленную на осмеяние наготу. Достоинство заключенного оскорблялось тем безжалостнее, чем упорней он старался его сохранить. И вот один из них быстро и ловко стаскивает с тебя последнюю одежду, не давая времени раздеться самому, после того как ты уже понял, что это неизбежно. Я стоял перед ними голый. Лишенный всякой возможности защищаться. И знаешь, Алберто, о ком я подумал в тот момент? Об Анжело Сене. Ты о нем слышал. Если наше сонное царство пробуждается иногда от своей летаргии, это заслуга Анжело Сены. Анжело, такой худощавый и нервный, он словно пламя, которое себя поддерживает и раздувает. Мечтает ли он, борется ли, думает ли, он отдается этому душой и телом - всем своим существом, безраздельно. И вот однажды, когда фашистская полиция избила Сену и об этом инциденте толковали в кружке литераторов и художников в промежутках между порциями виски, взаимными упреками и ядовитыми сентенциями, без каких не обходится ни один уважающий себя интеллектуал ("Не знаю, известно ли вам, что сегодня утром ультра напали на Анжело, когда он возвращался с собрания демократов. Избили его до полусмерти. Поначалу он петушился, хотел, как истинный рыцарь, защитить от оскорблений дам, которых сопровождал, а полицейские, понятное дело, вышли из терпения и превысили обычную дозу. Анжело лежит в больнице, пятый этаж, двенадцатая комната, на голове у него огромные шишки, несколько ребер переломано".), некая поэтесса, опершись своим атласным локотком о спинку софы, на которой восседал литературный критик, проворковала: "Наконец-то и к Сене пришла известность. Теперь он несколько лет будет ходить с наклейками из пластыря". И это было все, что у них нашлось сказать, Алберто, о дикой выходке полицейских. Поэтесса выразила общее мнение. Тем не менее каждый из них, наверное, смог бы повторить мужественный поступок Сены. Или желал бы его повторить.

Когда полицейским агентам удавалось у нас что-нибудь выпытать - обычно незначительный пустяк, не грозящий никакими последствиями, но достаточный, чтобы угнетала мысль о собственной слабости, - они специально помещали нас в общую камеру. Угрызения совести, и без того мучившие нас, становились непереносимыми в присутствии товарищей. Ты не выстоял. Ты предал. Неудержимо тянуло вновь и вновь каяться в трусости, преувеличивая свою вину, чтобы вызвать у них презрение. Чтобы еще страшнее стали твои муки. Ты жаждал лишь справедливого возмездия и смерти. В каждом товарище видел строгого обвинителя.

Всегда одно и то же. Грубый полицейский чередовался со снисходительным, который являлся в камеру будто для того, чтобы обличать людскую жестокость.

– Мне больно видеть, как вы удручены, как тоскуете о семье. Ведь вы хороший человек. Возможно, вся ваша вина сводится к мелким прегрешениям, на которые нас подчас толкают другие, это нетрудно будет выяснить в откровенной беседе. Я для того сюда и пришел, можете мне поверить. У меня есть брат, поразительно похожий на вас и примерно вашего возраста. Мне даже начинает казаться, что это он, а не вы... Словом, если вам приходится здесь трудно, то и мне ваша судьба не безразлична. Давайте лучше вспомним, с чего все началось...

И я отвечал:

– Началось с заключения в каземате Ангры, прозванной Крепостью Героизма. Однажды меня продержали в одиночке тринадцать дней, хотя уверяют, будто там не выносят и трех часов.

Он прерывал меня, не скрывая разочарования:

– События того времени нас совершенно не интересуют. Мы прекрасно осведомлены о том, что после Ангры вы несколько лет ни в чем не были замешаны. Нас интересует ваша теперешняя деятельность, и мы убеждены, что речь может идти лишь о незначительных проступках. Помощь другу, неосмотрительное участие в тайных собраниях. Вспомним, например, что вы...

И он делал длинную паузу, чтобы усилить впечатление от своих слов, снова говорил и снова замолкал, начинал фразу, ожидая, что ты ее продолжишь, и если его уловки не имели успеха, изображал недовольство, словно возлагал на тебя ответственность за то, что ты не оправдал его надежд. Когда же на смену ему приходил другой, обязательно грубый и жестокий, лицо его омрачалось тревогой. Потом, точно приняв внезапное решение, он выходил из камеры, чтобы ты поверил, будто он не в силах наблюдать то, что сейчас произойдет. И вот тебя допрашивает другой, угощая пинками и зуботычинами и всячески давая понять, что положение изменилось, а сам внимательно следит за твоей реакцией. Тебя раздражает шум? Всегда можно найти способ его усилить и так, чтобы не сразу стало ясно, что это делается умышленно. Скрип половиц действует

тебе на нервы? Он с особым наслаждением начнет расхаживать по камере. А когда наконец сядет за стол, достанет из кармана монетку и станет со звоном катать ее по пластиковой крышке стола, пока монета не упадет на пол, жалобно звякнув напоследок. Как-то я спросил его:

– Вы это делаете, чтобы досадить мне, или просто развлекаетесь?

– Разве я вам мешаю?

Скривив рот в издевательской ухмылке, он убрал монету, но тотчас достал из кармана два карандаша и словно в рассеянности начал равномерно ударять ими по крышке стола, что в конце концов довело меня до исступления.

Они действовали по тщательно разработанному плану. В лабораториях собаку приучают соотносить кусок сахара с электрошоком. Меня приучали соотносить посещения Марии Кристины с допросами. После того как в присутствии полицейского я проводил несколько минут с Марией Кристиной, я тут же оказывался в другой комнате, где меня поджидали двое или трое инквизиторов с новым обвинением или ловко состряпанным доказательством, которого я никак не предвидел. Я начинал испытывать мучительный страх и беспокойство от посещений Марии Кристины, хотя она находила в себе мужество не показывать своих слез и, казалось, даже испытывала гордость от того, что я в тюрьме. Словно узнав меня в новых обстоятельствах, она не была особенно удивлена, ибо с давних пор мы привыкли разговаривать на тайном, но понятном нам обоим языке. Однако это молчаливое сообщничество лишь еще больше усиливало ее власть надо мной. А враждебность окружающих сильнее скрепляла наш союз.

В конце концов страх и беспокойство стали вызывать во мне не только свидания с Марией Кристиной - всякий раз, как меня выводили из камеры, я ожидал чего-то ужасного. Однажды, например, меня заставили спускаться по винтовой лестнице. Неожиданно из темноты возникла фигура тощего мрачного человека, наголо обритого, со светлыми, едва видными бровями, выпученными, лягушачьими глазами. Было что-то странное в его детски припухлых губах и в покрытом прыщами и шрамами лице. Я вздрогнул от испуга и отвращения. И долго потом, если меня вели по коридору, не известно куда, и вдруг открывалась какая-нибудь дверь, у меня пересыхало во рту от страха, что сейчас я увижу опять этого человека. "Не впускайте его!" - раздавался в моей душе безумный крик, и, похолодев от ужаса, я озирался по сторонам, пораженный, что никто не обращает внимания на мое помешательство. Навязчивое видение не отступало и тогда, когда я лежал на койке с широко раскрытыми глазами в ожидании сна, который все не приходил. Но едва призрак терял надо мною власть, они изобретали что-нибудь новое. Иногда мною овладевало искушение закричать, позвать их, чтобы они пришли и сказали, как я могу облегчить свои страдания.

Вчера это было? Или сегодня? Или, может быть, этого вовсе не было? Существовала ли ты на самом деле, Нурия, ты и тот подпольщик в берете, который прощался с тобой, прежде чем отправиться через Пиренеи? Ты и арестант в каземате Ангры, который все еще ждет окончания шахматной партии, прерванной потому, что товарищ из соседней камеры вдруг перестал отвечать на стук? Я то неистово подхлестываю память, чтобы доискаться до истины, то впадаю в оцепенение, желая все забыть. То протираю до блеска зеркало, то разбиваю его вдребезги. Но ты обвиняешь, Алберто. Ты хочешь, чтобы события и время вернулись вспять, но виной тому не волнующий зов прошлого, а мои уступки в настоящем. Та половина моей личности, которая мало-помалу заглушает другую. А почему, Алберто? Откуда эта разъедающая душу усталость, эта гибельная покорность. Испытаешь ли и ты когда-нибудь подобное?

Я продолжу рассказ о них. Ведь они - это реальность, которая, как бы мы того ни хотели, не рассеется точно дым. Чем больше я о них вспоминаю, тем отчетливее встают они у меня перед глазами. Иногда они позволяли мне почувствовать себя спокойным, уверенным в себе и в своих аргументах. Они прикидывались доверчивыми, чтобы я выдвинул версию, соответствующую некоторым фактам, и обескураживали меня показаниями свидетелей, подробно и точно сообщавших, что я делал и говорил до ареста. Именно тогда у меня и зародилось подозрение, что мы были преданы. Размышляя об этом, я стал вспоминать, при каких обстоятельствах произошел арест Вереса. В тюрьме люди и события представляются с ослепительной ясностью, словно в мозгу взрывается снаряд; память озаряется яркой вспышкой, и все распадается на части, чтобы потом вновь соединиться в одно целое с поражающей логической последовательностью. Мы возвращались с собрания втроем: я, Верес и Тригейрос. Нам нужно было встретиться с Фрейтасом, который жил на Беато. Я знал этот район как свои пять пальцев. Мы подъехали к дому Фрейтаса окольными путями, достаточно покружив, чтобы сбить со следу шпиков, если они за нами увязались. Но когда мы уже почти подъезжали, меня охватила тревога. Мне показалось, что в переулке собралось слишком много полицейских. И уж, конечно, не случайно притаился в одном из парадных подозрительный субъект. Но главное, мое обостренное чутье подсказывало мне, что опасность, пока еще не ясная, близка. Тригейрос тоже нервничал. "Что-то мне это не нравится", сказал он. Верес промолчал, но глаза его беспокойно забегали. Я еще раз проехал мимо дома, освещая фарами темные закоулки, и Верес, видя, что я озабочен, хотя и не высказываю своих опасений, стал ворчать, глотая по обыкновению слова: "Не можем же мы ездить так до бесконечности. Пора решиться. Я пойду один. Если через десять минут не вернусь, уезжайте. Останови здесь". И удалился. Прошло семь минут, вдруг мы услышали шум и крики: "Бандиты! Бандиты!" Я сразу вспомнил Менереса, которого выследили и ранили на улице, а на следующий день он умер, потому что его вовремя не доставили в больницу, и, пренебрегая опасностью, поехал вперед. Я представил, как Вереса повалили на землю и топчут ногами и как мы нужны ему сейчас. Необходимо было пойти на риск. Снова раздалось: "Бандиты!" Я направил самый яркий свет в ту сторону, откуда слышался голос, и мы увидели группу полицейских, избивающих Вереса всякий раз, как он пытался подняться с земли. Когда мы подъехали, его втолкнули в полицейскую машину. Наше вмешательство уже не понадобилось. Мы быстро тронулись с места. Вскоре я понял, что нас преследуют, и выбирал улицы, на которых даже в этот час было оживленно. Я остановился в таком месте, где наш автомобиль мог остаться незамеченным среди других. Мы расстались без единого слова. Оба знали, что нужно делать. Целый час я шел пешком, часто меняя направление, заглянул в одну молочную, потом в другую, по соседству, и наконец вернулся к автомобилю. Но какое-то смутное чувство подсказывало мне, что за мной продолжают следить. И дома мне казалось, будто за дверью и за каждой вещью прячется шпион.

До сих пор это не дает мне покоя. До сих пор мне чудится, что весь город за мной следит, что повсюду, даже во мне - глаза сыщиков, что я должен скрывать, кто я и кем не являюсь, я не знаю даже, мне ли принадлежат мои слова и жесты. Или же Марии Кристине, Жасинте, Вересу, полицейским агентам, а может быть, всему городу, и я напрасно стараюсь скрывать то, что, возможно, уже не составляет никакой тайны.

Но время шло, и никто меня не трогал. Они не спеша накапливали улики, собирали факты, расставляли сети, чтобы в них попалось больше дичи. И когда несколько месяцев спустя меня арестовали, я их уже перестал ждать. Удивление мое было непритворным. А потом, в камере, размышления мои словно озарило вспышкой света: разве удастся кому-нибудь крикнуть на улице, пусть даже вечером, несколько раз, если вокруг него свора сторожевых псов?

Поделиться с друзьями: