Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Живущие в подполье
Шрифт:

XVII

Самолет вылетел точно по расписанию. И тут же исчез. Он с шумом пронесся над городом, но и шум вскоре стих. Привыкшие к этому грохоту неугомонные голуби вновь появились над Кордильерами крыш, взмахивая жемчужно-серыми крыльями, которые казались почти прозрачными в солнечном свете. Вот один из них отделился от стаи и ринулся в бездну проспекта; застыв на полдороге, он принялся сильно хлопать крыльями, показывая свое бесстрашие. А когда остальные последовали наконец за ним, он отважно перелетел на крышу дома на противоположной стороне улицы.

Несколько минут Васко их не видел. Его отвлекла реклама авиакомпании FLY TAP* (FLY было мягким и шелковистым) и внизу - VOE TAP** (VOE, напротив, звучало неприятно и не убедило бы колеблющегося), FLY TAP, VOE TAP - каждая группа букв была разного цвета, темно-синего, чтобы буквы выделялись на фоне неба, или оранжевого, каким оно бывает перед рассветом, когда солнце восходит на горизонте, уже очищенном от облаков рабочим потом ночи.

______________

* Летайте (англ.) самолетами Португальской транспортной авиакомпании.

** Летайте (португ.) самолетами Португальской транспортной авиакомпании.

Из окна Барбары, открытого настежь навстречу грохочущей реке проспекта, которому словно нечего было скрывать и нечего опасаться, Васко впервые узнавал повседневную жизнь улицы. Впрочем, раньше он на улицу просто не выглядывал.

Его ожидания и его чувства были ограничены комнатой Барбары, всем, что в ней было мерзкого и унизительного; запахом постельного белья и мебели, особенно белья, которое, очевидно, стирали душистым мылом, тщетно пытаясь заглушить запах пота многих тел; застывшими, точно в экстазе, статуэтками, всегда одними и теми же; теперь еще появились сухие цветы, чахнущие в стеклянных раковинах, плюшевый медвежонок на туалетном столике, выжидающий в терпеливой позе, словно не сомневался, что рано или поздно его угостят миндалем; коллекция приобретенных на дешевой распродаже безделушек во вкусе белошвейки, обставляющей квартиру за счет "покровителя", и строгий телевизор, в котором было что-то человеческое, словно он хранил в памяти все, что здесь происходило, чтобы неожиданно воспроизвести это на экране. Васко сидел окруженный свидетелями своего ожидания, запертый в тюрьме своих раздумий. Через щель в жалюзи проникал лишь острый, как лезвие ножа, солнечный луч, гул проспекта доносился сюда, точно приглушенный рокот далекого водопада. А разве он не ощущал того же и не в комнате Барбары? Все они живут в заточении. И те, кто с самого начала принял это как должное, и те, кто постепенно смирился с судьбой, и те, кто пытается бунтовать. В теле Жасинты, ее мужа, Васко и Малафайи прорастали травы, заживо погребающие их (по не травы из кошмаров Жасинты), в теле Васко и Сантьяго Фарии, и даже Озорио, и даже дочери Озорио, которая билась головой о гладкие стены своей темницы и, едва к ней возвращалось сознание, спрашивала: "Я что-нибудь говорила? Я что-нибудь говорила?" И даже в теле того студента, что несколько дней назад проглотил разбитое стекло от часов, порезав себе внутренности, чтобы полиция не добилась от него показаний. ("Столько лет боремся, пытаемся их разоблачить. Будь они прокляты, эти "особые методы" дознания"! негодовал Релвас, осыпая увядшими цветами могилы героев-самоубийц.) Однако эти герои, Озорио, его дочь, студент, не были поражены гангреной. Для них тюрьма не была могилой.

Как не была могилой для Шико Моуры и для живых и мертвых в Ангре - я тебе уже рассказывал, Алберто, что Галвейяс покончил с собой, бросившись со стены крепости? Лишь голуби могут летать над крышами, минуя все преграды.

В крепости Сан-Жоан Батиста находилось в то время двести заключенных. Большинство из них были политические. Крепость стояла на отвесной скале, а у подножия скалы плескалось море, в сумерках вдалеке, выплывая из облаков, виднелся остров Пико, по одну сторону от крепости раскинулся хутор, примыкающий к деревне Бискойтос, дома казались темными, но два дома на вершине утеса, когда полуденное солнце падало на них, вызывали в памяти сверкающую белизну селений в Алентежо, по другую сторону возвышалась заросшая мхом гора Бразил с кратером потухшего вулкана; прежде чем вернуться на континент, Васко сходил к этой горе, только для того, чтобы проверить правильность своих впечатлений о ней, которые сложились за годы, проведенные в Ангре, и, спустившись с безлесого, совершенно голого склона, он обнял первое встретившееся ему деревце - несколько лет он не вдыхал запаха леса, не касался, не видел вблизи ни одного дерева, и, оказавшись на свободе, он в радостном порыве раскрыл объятия; гора Бразил и ее затянувшаяся, покрытая зеленым ковром рана поросли лесом, но он был так далеко, что деревья казались нарисованными и такими же нереальными, как и все, что можно было разглядеть из тюремных окон: гладкие склоны холмов, дорожка, петляющая между оградами фазенд, пасущиеся на лугу коровы, надменные и величественные, как богини, раскаленное, пылающее небо, порой, когда лето пьянило ароматом зреющих плодов, затянутое тучами, босоногие мужчины, которые ходили по холму, женщины в грубошерстных плащах с капюшонами - из какого мифа они явились? Двести арестантов. Полиция оторвала их от жизни и от семей, лишила газет и журналов, а потом, вероятно, чтобы спровоцировать бунт (который кончился построением на тюремном дворе, когда солнце стояло в зените, - ты помнишь, Шико Моура? - ружья, нацеленные в головы заключенных, и голос надзирателя, повторяющего: "Через пять минут с вами будет покончено, я дожидаюсь приказа"), им запретили даже читать книги и сожгли все томики, которые заключенные принесли с собой. Так прекратили свое существование "тюремные газеты": "Казарма" в Ангре, "Ударник" в Пенише. А прежде собиралась редколлегия, номер подробно обсуждался от передовой статьи, посвященной серьезным проблемам, до странички юмора, потом наступал черед редакторов, иллюстраторов (они рисовали сами либо наклеивали на чистые листы бумаги вырезанные из журналов картинки) и, наконец, "наборщиков", наловчившихся воспроизводить литеры типографского шрифта. Когда номер был готов, его тайком передавали из рук в руки. Были и специальные номера, посвященные памятным датам, и экстренные выпуски, где новичков предупреждали об опасностях, знакомых опытным арестантам.

Крайне суровый тюремный режим и строжайшая дисциплина зависели от событий в Европе. Заключенные должны были вытягиваться в струнку, когда в камеру входил надзиратель. Даже темные деревенские жители, прислуживающие в тюрьме, покрикивали на заключенных, требуя, чтобы и их приветствовали: "Разве так вас учили строиться?" Пищу не принимал даже твой здоровый желудок, Шико Моура. Но мы заставляли себя есть, чтобы выстоять до конца. Во время первого же завтрака в крепости (ты обратил внимание, Васко, что море или Тежо были видны из окон всех тюрем, где ты сидел?) питье показалось Васко тошнотворным, противно пахнущим (он подумал, что теперь его всю жизнь будет мутить), и отказался от кофе, заявив, что с него хватит хлеба. Он съел хлеб, не притронувшись к кофе, и выпил стакан воды из-под крана, чтобы организм получил хоть какую-то жидкость. За несколько дней Васко похудел на восемь килограммов, в волосах появилась серебряные нити. Позднее ему разрешили готовить самому; он покупал у обслуживающего персонала продукты, варил большую кастрюлю супа, обычно из капусты, фасоли и картошки, и ему хватало его на несколько дней. И теперь, выйдя из тюрьмы, Васко не представлял себе обеда без супа. Даже Мария Кристина иногда говорила ему: "Ты бы последил за своим весом. Ничего с тобой не случится, если вместо обеда ты поешь простокваши и фруктов". Васко соглашался, обещал соблюдать диету. Но через несколько минут принимался с озабоченным видом рыскать по шкафам и в конце концов не выдерживал: "Ты не могла бы попросить приготовить легкий супчик? Им бы я и ограничился".

В двухэтажной, пятьдесят метров в длину, пристройке, куда поместили Васко, было несколько общих камер и одиночек. Ежедневно в определенные часы нас выводили во двор крепости на прогулку, но мы никогда не встречались с арестантами из других камер. Мы

не были знакомы, хотя из нашего тайного общения знали друг о друге почти все. Заключенные из общих камер отмечали исторические даты: 31 января*, 5 октября**, 1 мая и особенно 7 ноября, годовщину Русской революции. (Вот к чему я хотел подвести свой рассказ, Алберто, вот почему отважный полет голубей над крышами города напомнил мне снова годы в Ангре.) Посторонний не заметил бы ни в праздник, ни накануне ни малейшего отклонения от тюремного распорядка или установленных правил. Заключенные просто беседовали, тихо читали вслух и готовили к обеду какое-нибудь особое блюдо, к которому давали местное вино с запахом и вкусом клубники. Обычно наши кулинары приготовляли - тюремным уставом это не запрещалось - лангуста, дар лазурных морей, или треску с картофелем, которую все любили, и обязательно десерт, напоминавший о праздниках в детстве. Например, сладкую рисовую кашу на молоке. Не всегда надзиратели вовремя догадывались, что такое меню связано с какой-нибудь годовщиной, а заключенные заблаговременно придумывали, что сказать, если возникнут подозрения.

______________

* 31 января 1891 года в г. Порто вспыхнуло восстание против монархии, приведшее к установлению республики.

** 5 октября 1910 года в Лиссабоне началось восстание, вылившееся в буржуазно-демократическую революцию.

Но однажды Карлос Годиньо, бывший служащий государственной типографии, любитель фадо* и театральных представлений, вдруг заявил, что с него хватит бесед и жареного лангуста, что они должны поставить к следующей годовщине 7 Ноября пьесу. Он прежде участвовал в различных самодеятельных кружках, любовь к зрелищам была у него в крови, и праздника он не мыслил без бравурной музыки и спектакля, который играют громко, с рыданием в голосе. Все поддержали его предложение. В камерах существовали разные комиссии, и политическая комиссия сразу решила, что постановка пьесы, несомненно, поддержит моральный дух заключенных. Васко вспомнил о пьесе, которую видел в Мадриде в Народном клубе, куда нередко заходил, чтобы послушать лекции, беседы, посмотреть спектакль. В пьесе шла речь о забастовке на фабрике, вызванной кризисом. И Васко решил сам написать пьесу на тот же сюжет под названием "Забастовка". Он не сомневался, что справится с этим, они станут обсуждать пьесу долгими вечерами, после томительного дня, полного удушающей безысходности, воспоминаний о близких и прошлой жизни, мелодии, которую они услышали как-то от служителя, местного уроженца, и повторяли с тех пор про себя, не смея даже мурлыкать вполголоса:

______________

* Фадо - португальская народная песня.

Тоска лилового цвета

и потому

так горька.

Кто ее испытал, тот знает,

тот знает,

как она иссушает.

Тоска лилового цвета...

Она и правда была лиловой. Чувства обретали в тюрьме цвет и форму, самое незначительное происшествие имело там особое значение, особый смысл, любой пустяк мог взбудоражить заключенных, поэтому оказалось совсем не просто проводить репетиции пьесы - ведь ее должны были сыграть шестеро или семеро из пятидесяти с лишним узников, помещенных в этой части крепости, и о готовящемся спектакле остальные не должны были знать.

Прежде всего мы убедили товарищей по камере сдвинуть кровати в один угол, освободив место, и попытались как-то его замаскировать, чтобы избежать расспросов. Обсуждение пьесы, разучивание ролей, репетиции должны были проходить в строжайшей тайне. От стены до стены мы натянули одеяла и за ними у нас помещались артистические уборные, декорации и сцена, и хотя Карлос Годиньо, обладающий вкусами истинного романтика, похвалялся своим театральным опытом, не он, а Шико Моура, принимавший раньше участие в народных спектаклях, помог Васко в режиссерской работе, показывая мизансцены и с пафосом произнося реплики, хотя иногда так увлекался, что остановить его уже никто не мог. Текст был готов, роли переписаны на туалетной бумаге. Раз в неделю каждому заключенному выдавали маленький рулончик бумаги, на ней и писались сообщения и призывы, которые потом распространяли тайком; все внесли свою долю, отдав Васко необходимую для его работы бумагу. В пьесе было четыре действия, что потребовало смены декораций: кабинет административного совета, ворота фабрики, цех и снова кабинет.

Репетиции продолжались несколько дней, но заключенные в других корпусах ни о чем не догадывались. Тайну свято хранили, чтобы поразить зрителей в день премьеры. Едва закончились репетиции - без критических замечаний Карлоса Годиньо все же не обошлось, хотя в общем он остался доволен режиссурой, - мы стали распределять, кто что будет делать в день спектакля, который приходился на среду.

Не забывай, Алберто, что нас в камере было больше пятидесяти. Мы находились вместе, как я тебе уже говорил, день и ночь, месяц за месяцем. И порой, когда наши мысли устремлялись вдаль от тюрьмы и мы начинали тосковать по местам, где никогда не бывали, общество сокамерников становилось для нас невыносимым. Мы всматривались в лица товарищей, пытаясь угадать, что скрывается в их глазницах, за их черепами, что таится в их мозгу, и видели пустоту. Тусклую и темную массу. Хотелось навсегда вычеркнуть из памяти этот пейзаж, этот хутор, этот похожий на остров далекий горный хребет, застывший, словно листок календаря, который никогда не переворачивают. Разумеется, подготовка пьесы, теперь составлявшая часть нашей тюремной жизни, была подчинена общему распорядку. В шесть утра играли утреннюю побудку, около семи разносили кофе, гнусное пойло, которое мы прозвали "каштановой бурдой" (я никогда не рассказывал тебе об этом, Мария Кристина, а ты так часто ругаешь меня за мое внезапное отвращение к кофе). К завтраку нам полагался ломоть хлеба, на тюремном и на солдатском жаргоне он назывался "корочкой"; итак, мы получали по кружке кофе и по "корочке", около десяти часов нас выводили на получасовую прогулку и в полдень давали обед. Появлялось несколько солдат, одни с ружьями, другие с кастрюлями, они быстро раскладывали еду по мискам и снова оставляли нас одних, затихал топот сапог, двери захлопывались, и снова мы оказывались на далеком туманном острове, земле изгнанников.

Наша камера была длинной и достаточно широкой, чтобы в ней могли разместиться два ряда нар, где мы спали головой к стене. Ты скоро поймешь, Алберто, почему я останавливаюсь на подробностях. Однажды я записал эту историю на магнитофон, чтобы даже мелочи не изгладились из моей памяти, прослушал запись несчетное число раз, потом пригласил послушать Малафайю, Озорио (нет, ошибаюсь, Озорио не приглашал), Сару и других; Сара выкурила в тот вечер целую пачку сигарет, должно быть после мигрени, Зеферино выпил полбутылки виски и под конец закричал, что должен непременно снять эту одиссею, хотя бы его и засадили потом в кутузку, а я столько раз слушал эту запись, что в конце концов то, о чем я говорил, стало казаться мне фантастическим и бесстыдным, словно пленка, которую прокручивают с конца или в замедленном темпе, чтобы трагическое стало смешным, и тогда я стер запись, Алберто, и попытался ее забыть, так мы избавляемся постепенно от воспоминаний о детстве, которое не может, не имеет права повториться, так исчезают в нашей душе остатки мужества - и все же теперь мне кажется, будто, рассказывая тебе об этом, я воскрешаю запись вновь. Может быть, для того, чтобы помочь собственному воскрешению?

Поделиться с друзьями: