Жизнь графа Дмитрия Милютина
Шрифт:
В связи с пересмотром педагогических программ Дмитрий Алексеевич написал записку со своими мыслями и предложениями. Он написал, что надо решительно изменить подготовку курсантов, совмещая теоретические занятия с практическими, больше заботиться об умственном и нравственном развитии учащихся, о различиях в возрасте, следить, чтобы меньше зубрили, больше упражнялись. Подробно изложил, как надо вести уроки по русскому языку и истории, предлагая на собственном примере показать, как совместить уроки географии и истории…
Генерал Ростовцев прочитал записку, испещрив ее многими замечаниями и поправками, и пригласил Милютина.
– Полностью, Дмитрий Алексеевич, одобряю ваш огромный труд, ваши мысли, ваши предложения. То, что вы предлагаете, возникало и у меня, много прекрасного, но лишь теоретического, не приспособленного к средствам. Кафтан щегольской, но сшит не по мерке. А вы подумали, где нам взять деньги? Где время для наблюдения самостоятельного труда шестисот или тысячи мальчиков? Кто будет направлять? А главное, кто будет следить и произносить окончательный приговор? Нет, Дмитрий Алексеевич, не созрели мы для такого труда. Прежде всего
Дмитрий Алексеевич взял записку, посмотрел на зачеркнутые и поправленные места и горько улыбнулся. Вышел из кабинета начальника, одного из ближайших сподвижников Николая Первого, и еще раз улыбнулся, вспоминая разговоры об императоре, думающем только о маршах, парадах, о прусской подготовке русской армии. Этот разговор с Ростовцевым удивил его и разочаровал. Он вовсе и не предполагал так расстроить Ростовцева, не думал, что предложенное им окажется таким близким и дорогим Якову Ивановичу идеалом, к которому тот так давно стремился… Нет финансов – вот главная причина всех наших непорядков. «Прежде всего создайте людей, – сказал генерал, – а как их создашь, если не дать им серьезного нравственного образования, не считая военного… Задача не из легких…»
После этого разговора с начальником штаба Дмитрий Милютин уже не замахивался на перестройку всего военного образования в военно-учебных заведениях. Работы у него было и без того предостаточно.
Ростовцев – человек благородный и предприимчивый – тут же подал рапорт о пожаловании Дмитрию Милютину чина полковника, хорошо зная порядки императорского двора: раз в прошлом году Милютину дали орден, то в 1847 году ему ничего не полагается. Ростовцев нажал на все пружины, от которых зависело это присуждение, походатайствовал перед графом Чернышевым, подсказал чинам поменьше, как это можно было сделать: два года служил в Кавказском корпусе, образцовый офицер, превосходно вошел в профессорскую группу Военной академии, справляется со своими обязанностями в военно-учебных заведениях… И препоны были преодолены: к Пасхе Д.А. Милютин стал полковником.
«От всей любящей вас души поздравляю вас, мой добрый и милый Д.А.; поцелуйте за меня ручку у полковницы. Надежно вам преданный Я. Р.».
С приездом Николая Алексеевича из-за границы участились встречи с товарищами, друзьями и коллегами. Дмитрий Алексеевич старался не пропускать интересных встреч, на которые приходили совершенно разные люди, но все они дышали одним воздухом – любовью к подлинной исторической России. Часто встречались с давним другом семьи Милютиных Иваном Петровичем Арапетовым (1811–1887), с Андреем Парфеновичем Заблоцким-Десятовским (1809–1881), с графом Иваном Петровичем Толстым (1812–1873)… В этот интимный кружок друзей и приятелей, занимавших разные служебные должности в империи, – Толстой был вице-губернатором, Заблоцкий трудился статистом и экономистом, Арапетов служил в императорской канцелярии, постепенно вливались замечательные люди своего времени – Николай Иванович Надеждин (1804–1856), Константин Алексеевич Неволин (1806–1855), Василий Васильевич Григорьев (1816–1881), Павел Степанович Савельев (1814–1859), Владимир Иванович Даль (1801–1872), Валерий Валерьевич Скрипицын (1799–1874), Иван Петрович Сахаров (1807–1863), Петр Иванович Кеппен (1793–1864), Петр Григорьевич Редкий (1808–1891), Григорий Павлович Небольсин (1811–1896), Константин Степанович Веселовский (1819–1901), Яков Владимирович Ханыков (1818–1862), Николай Владимирович Ханыков (1819–1878), Виктор Степанович Порошин (1811–1868)… Здесь собирались статисты, этнографы, экономисты, писатели, географы, военные, политические деятели, чаще всего профессора Петербургского университета и чиновники Министерства внутренних дел, финансов, имперской канцелярии, но всех их беспокоило то, что называлось деспотизмом власти. Все они побывали за границей, увидели, что там происходит, и поняли, что и в России надо что-то делать, чтобы изменить существо власти. Нет, самодержавие пусть остается, это незыблемая черта русской государственности, но ведь и во Франции есть король, и в Пруссии есть король, и в Австрии есть император… Но ведь было и нечто другое, что незыблемо вошло в управление обществом. Это были умные, образованные, интеллигентные слои русского общества, которые, естественно, были знакомы с немецкой философией, изучали Фихте, Канта, Шеллинга, Гегеля, некоторые из их положений пытались приложить к развитию российского общества. Многие из них читали «Речи к немецкой нации», с которыми Фихте обращался с университетской кафедры к своим студентам, к своему народу. Немецкий философ призывал немецкий народ забыть о неудачной борьбе с Наполеоном, возвысить свой дух до полной независимости, почувствовать себя продолжателем великих национальных особенностей и сформировать уже в эти дни чувство национальной гордости и непобедимости своего духа. Крепостное право постыдно жжет души современных ученых и передовых чиновников, надо что-то делать… Постыдно перед Европой за существование рабства на Русской земле.
Среди друзей и знакомых резко выделялся профессор Московского университета Николай Иванович Надеждин, литературный критик, журналист, писатель… Он родился в семье священников Белоомутских в октябре 1804 года в Рязанской губернии, рано пристрастился к чтению, поражал своими разносторонними
познаниями, в одиннадцать лет написал речь в стихах и отправился к архиерею, чем его и поразил: он был принят в уездное духовное училище, а через год поступил в семинарию. Рязанский архиепископ Феофилакт давно обратил внимание на выдающиеся способности семинариста Белоомутского и решил дать ему новую фамилию – Надеждин. Закончив Московскую духовную академию, Николай Иванович получил прекрасное образование, знал английский, французский, немецкий, еврейский, греческий, латинский языки, философию, литературу, богословие. Получив звание магистра, Надеждин переселился в Москву, стал домашним учителем богатых Самариных, начал печататься в журнале Михаила Каченовского «Вестник Европы», стихи и переводы его не обратили особого внимания, а вот первая его критическая статья «Литературные опасения на будущий год» в 1828 году произвела большое впечатление острым анализом всех литературных авторитетов от Шекспира до верноподданнических сочинений Булгарина, что вызвало повсеместный отклик на эту статью, даже Пушкин написал эпиграмму, отвечая критику. Но все это проходило как бы между прочим, как простые факты биографии талантливого человека, а вот публикация «Философического письма» Петра Чаадаева в журнале осталась неизгладимым следом в его биографии.В «Дневнике» А.В. Никитенко подробно описан этот эпизод: «25 [октября 1836 года]. Ужасная суматоха в цензуре и в литературе. В 15-м номере «Телескопа» напечатана статья под заглавием «Философские письма». Статья написана прекрасно; автор ее [П.А.] Чаадаев. Но в ней весь наш русский быт выставлен в самом мрачном виде. Политика, нравственность, даже религия представлены как дикое, уродливое исключение из общих законов человечества. Непостижимо, как цензор [А.В.] Болдырев пропустил ее.
Разумеется, в публике поднялся шум. Журнал запрещен. Болдырев, который одновременно был профессором и ректором Московского университета, отрешен от всех должностей. Теперь его вместе с [Н.И.] Надеждиным, издателем «Телескопа», везут сюда для ответа.
Я сегодня был у князя; министр крайне встревожен. Подозревают, что статья напечатана с намерением, и именно для того, чтобы журнал был запрещен и чтобы это подняло шум, подобный тому, который был вызван запрещением «Телеграфа». Думают, что это дело тайной партии. А я думаю, что это просто невольный порыв новых идей, которые таятся в умах и только выжидают удобной минуты, чтобы наделать шуму. Это уже не раз случалось, несмотря на неслыханную строгость цензуры и на преследования всякого рода. Наблюдая вещи ближе и без предубеждений, ясно видишь, куда стремится все нынешнее поколение. И надо сказать правду: власти действуют так, что стремление это все более и более усиливается и сосредоточивается в умах. Признана система угнетения, считают ее системою твердости; ошибаются. Угнетение есть угнетение, особенно когда оно является следствием гневных вспышек, а не искусно рассчитанных мер…
11 [декабря 1836 года]. Участь Надеждина решена: его сослали на житье в Усть-Сысольск, где должен существовать на сорок копеек в день. Впрочем, это последнее смягчено. Когда ему объявили о ссылке, он просил Бенкендорфа исходатайствовать ему вместо того заключение в крепость, потому что там он по крайней мере может не умереть с голоду. Бенкендорф исходатайствовал ему вместо того позволение писать и печатать сочинения под своим именем.
Говорят, что Надеждин сначала упал духом, но потом оправился и теперь довольно спокоен. Он с благодарностью отзывается о Бенкендорфе и особенно о Дубельте. Болдырева приказано отрешить от всех должностей, то есть ректора, профессора и цензора. Говорят, что наш министр вел себя очень сурово в отношении Надеждина…»
Через год Надеждина перевели в Вологду, а потом простили, он поселился в Петербурге и, по словам историков, занимался богословием, лингвистикой, этнографией, географией, фольклористикой, историей…
Конечно, собравшиеся в интимном кружке Милютиных не знали всех биографических подробностей Надеждина, но очень отчетливо знали о происхождении многогранности его таланта, знали об исключительном успехе в Московском университете, когда он читал лекции, привлекало его вдохновение, горячее слово, которым «вводил нас в таинственную даль Древнего мира и один заменял десять профессоров»… Знали также и о том, что Виссарион Белинский учился у него в университете и впервые опубликовал знаменитую свою статью «Литературные мечтания» (Молва. 1834. № 38), с которой и началась его критическая слава. Знали и о том, что Надеждин чуть ли не впервые заговорил в литературе о русской народности, не только с внешними, преимущественно одними наружными формами русского быта, сохранявшимися теперь только в низших классах общества, но русская народность составляет «совокупность всех свойств, наружных и внутренних, физических и духовных, умственных и нравственных, из которых слагается физиономия русского человека». Нет, Надеждин не рассматривал Россию как выпавшую из мировой истории, не говорил о превосходстве католичества над православием, как Чаадаев, но критика российской отсталости ничуть не уступала чаадаевской. «Что наша жизнь, что наша общественность? – не раз говорил он. – Либо глубокий неподвижный сон, либо жалкая игра китайских бездушных теней».
Чаадаева и Надеждина осудили за то же самое, что и маркиза де Кюстнера, увидевшего императора, императорский двор, Россию непредвзятыми глазами. Чаадаев и Надеждин увидели гораздо больше, глубже оценили и поняли, что у России нет будущего, если она столь же бездумно будет опираться на единовластие императора, каким бы он ни был хорошим, замечательным.
Надеждин не раз в присутствии единомышленников говорил об этнографическом изучении народности русской, говорил о том, что русские в своем своеобразии вливают в себя и азиатские, и кавказские, и греко-византийские, и латино-польские, и немецко-варяжские, и все это соединялось вместе, «при всем этом русский человек не перестал быть человеком русским…» (Записки РГО. Кн. 2. СПб., 1847) (РГО – Русское географическое общество).