Жизнь и искушение отца Мюзика
Шрифт:
И все же в оправданиях Мод кое-чего не хватает, и прежде всего объяснения, почему угрозы Тумбли таким роковым образом подействовали на Аристида, если, вернув книгу, он был совершенно свободен от старых обязательств и мог только посмеяться над своим мучителем. Мне не хочется снимать вину с Тумбли за самоубийство Аристида. Но вопросы остаются. Аристида уже не спросишь. Тумбли теперь тоже отпадает. А сын и наследник Аристида — Габриэль Попеску — клянется, что абсолютно ничего не знает обо всей этой истории (и, возможно, говорит правду).
Кроме всего прочего, в письме Мод есть устрашившая меня финальная нота. Она пристрастилась к Америке, как ребенок к кондитерской, и думает, что останется. Это грандиозное место для ирландки, просто грандиозное. И потом, она встретила очень приятного джентльмена, доброго католика, который предложил ей выйти за
Похоже, я не поеду в Америку. Старого Лохинвара там никто не ждет.
ЕСЛИ ИСПОЛЬЗОВАТЬ СЛОВО, которому научил меня Пип-Пип в нашу первую встречу, я не жил «проактивной» [221] жизнью, Совсем наоборот. В тот самый день, в сырой дождливый день, когда я пришел в промокших насквозь кедах и мои шишки причиняли мне ужасную боль, Мод сказала мне — дело было в гостиной Энджи Маклетвист, так называла ее хозяйка, — что я «большой любитель уходить от проблем». И процитировала меня: «Избегать проблем — это девять десятых счастья». Она могла бы вспомнить еще одну мою затертую мудрость: «Сомневаешься — не делай».
221
Проактивный — предупреждающий события, действующий, а не пассивно следующий за ними.
Все это правда. Я робок, нерешителен и ни в малейшей степени не способен отстаивать свои права. И уж конечно я скроен не по героическому образцу. Впрочем, подобных мне немало. Но я все довожу до крайности. Все это время Мод считала меня остроумным, прощая мне слабость и инертность. Я играл роль, позировал. Наверное, так. Но Мод видела меня насквозь — мужчину ведь понять нетрудно. Кроме того, если я вначале и правда играл некую роль, то очень скоро она стала моей подлинной сущностью. Мой стиль жизни нельзя назвать проактивным, скорее, он был реактивным, а еще вернее, пассивным. Как иначе объяснить мое столь долгое пребывание в лоне Церкви, в чьи догматы я не верил? Я всегда знал, как злобны ее иерархи с их софистическими уловками, как ненавидят моих соплеменников, о чем свидетельствуют кровавые страницы истории. Уйдя в отставку, я отбросил лицемерие — свое и чужое. Я оставил в Бил-Холле, который или станет домом моему преемнику, или превратится в мусорную свалку, все, что имело отношение к проведенным там годам, — они видятся мне пустыней — все: от колоколов, молитвенников и свечей до моих пожелтевших ошейников. Но почему мне потребовалось так много времени, чтобы все это отринуть?
Конечно, сыграла свою роль инерция. Нежелание раскачивать относительно устойчивую лодку. Искушение иметь близкого друга. Моя страсть — сначала к Кики, а потом к Мод, плотское влечение, порожденное, я полагаю, соблазном нарушить табу. Удобства и преимущества жизни в Бил-Холле. Время. Чужое мнение. И так далее, и тому подобное.
Возможно, Фрейд, дискредитированный еврейский гений, нашел бы, что главную роль сыграли мои детские годы, когда я лежал в постели рядом с матерью и она шептала: «Лежи тихо, Эдмон, не шевелись!» Определенно, именно тогда я и научился ценить преимущества бездействия. Да и позднее, в моей дальнейшей жизни, я бывал пассивен, мне подспудно хотелось заслужить одобрение матери. «Эдмон такой хороший мальчик!» Все может быть. Хотя, скорее всего, я соперничал с моим несчастным отцом, проклятым Богом. Конечно, я тоже мог провести мою жизнь, сидя в садовом кресле из пластика и наблюдая за курами, тупо ковыряющимися в земле.
ПОСЛЕДНИЕ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ я посвятил тщательному изучению книги «Любовные и другие сонеты». Мои подозрения (и, как я понял из письма Мод, подозрения Аристида) были вполне обоснованны. Книга — подделка восемнадцатого века. Более того, я могу доказать, что ее автором был Пиш и что
он оставил в тексте (умышленно?) некие ключи, чтобы потомки смогли его разоблачить. Сборник стихов, датированный восемнадцатым веком, содержит (умышленно?) ряд анахронизмов. Вот, например, второй катрен сонета 62: Моя любовь меня уже не любит и другого Спешит любить, такой усвоив стиль. Совсем как моды бог нам повелел сурово: «Прочь вист! Теперь играйте все в кадриль!»Когда-то каждый школьник знал, что кадриль в начале семнадцатого века была совершенно неизвестна и вошла в моду, вытеснив вист (или ломбер), только в конце восемнадцатого века.
В других местах сочинитель сонетов дает понять (умышленно?), что он еврей. Возьмем для примера сонет 76. Влюбленный жалуется — в манере Петрарки, — что его любимая полна противоречий, в ней сочетаются несоединимые свойства. Вот заключительное двустишие:
Как шелк тончайший, смешанный с сукном, Или в одной тарелке мясо с молоком!Этот влюбленный, позвольте заметить, соблюдает кошер!
Последний сонет уточняет (умышленно!) личность самой леди. Ее имя скрыто под тончайшей маской. В книге 105 сонетов, расположенных по порядку, но последний имеет не 105-й номер, как следовало бы ожидать, а 505-й. Вот его первый катрен:
Три сотни поцелуев для любимой, каждый жгуч, И двести нежных за любовною игрою. Добавим пять еще — получим ключ, Который тайну имени откроет.Три сотни? Двести? Пять? Эти числа в сумме составляют 505 — непредвиденный номер, приписанный этому заключительному сонету. Наш каббалист Пиш, как можно догадаться, получал удовольствие, играя числами. В нумерологии иврита = ++.=300,=200 =5 — что в графологии иврита означает Сара. Таким образом, этот сонет — настоящее любовное стихотворение, сочиненное Пишем во славу своей жены.
«Любовные и другие сонеты», несомненно, связаны с пишианой. Что случится с пишианой, когда меня не станет, с этими книгами, рукописями, неразборчивыми заметками? Возможно, я оставлю все это Музею Табакмана в Тель-Авиве, музею, который много лет назад просил меня дать на выставку Талмуды из Бил-Холла. Это будет ничтожной компенсацией утраченного евреями, но сама мысль об этом вызывает у меня невольную улыбку.
Я хотел бы иметь поэтический дар. Мод, свод и полет и вперед, порт и аккорд и код, и ждет, брод и плот, вот, зовет и возьмет, лед, род, живет и почет, зажжет, просчет и поет, бредет, падет и плод и год, уход и восход. Легко рифмующееся имя — Мод. Правда, в наше время без рифмы можно обойтись, но позарез нужно поэтическое дарование. К сожалению, я не Пиш, не говоря уж о Байроне.
КТО Я? Человек, чьи родители были венграми, родившийся во Франции, и большую часть жизни проживший в Англии. Я тот, кого неоангликанский и неороялистский поэт Т.-С. Элиот презрительно заклеймил «вырванным с корнем евреем», «венским семитом в Чикаго». У самого великого человека глубокие корни: Лондон, (анти)семит, Северная Луизиана.
Я не католик. Могу ли я быть иудеем? Кто я? Человек в конце своего жизненного пути, я — человек.
У МЕНЯ ОЧЕНЬ УДОБНАЯ ПОСТЕЛЬ ЗДЕСЬ, в коттедже, В моем Дунахарасти. (Почтальон признается, что не способен выговорить новое название, он и прежнее выучил с трудом. «Почему люди не могут использовать приличные английские названия, не в обиду будь вам сказано, сэр?» — «Какие, например?» — «Ну, если вам угодно взять слово на букву „Д“, есть очень популярное — Данроумин».) Но какой бы удобной ни была новая постель, мне нужно время, чтобы привыкнуть к переменам. Например, первый этаж здесь намного ближе к земле, чем в Бил-Холле, — там даже в мансарде двадцатифутовые потолки. Спальня намного меньше, кажется, будто на тебя давят стены. И потом, коттедж примыкает к лесу Тетли, откуда через открытое окно доносятся звуки, издаваемые ночными зверюшками: скользящие, скрипящие, визжащие, пикирующие, пронзительно вопящие, гикающие, поющие, шуршащие — тут есть все что угодно, кроме тишины. По прошествии полувека к самым простым переменам трудно привыкать.