Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь и смерть генерала Корнилова
Шрифт:

Корнилов слушал Керима не перебивая, потом, когда тот умолкал, произносил глуховатым бесстрастным голосом:

— Я тоже виноват в том, что произошло, Керим.

Во время одного из таких разговоров Керим уселся на песок, качнулся по-змеиному в одну сторону, потом в другую, замер, снова качнулся. Послышалась заунывная длинная песня, мелодия её была непонятна, она ускользала, слух не мог зацепить её целиком, у этой мелодии, казалось, не было ни начала, ни конца, не было и продолжения, вот ведь как. Корнилов никогда не слышал этой колдовской песни и тихонько отошёл от Керима в сторону — не хотел мешать ему.

Мамат тоже отошёл, нырнул за бархан и словно пропал. Корнилов сел на песок. У самых его ног был виден длинный

струящийся след, будто прополз гигантский червяк, переместился из одной норы в другую, в некоторых местах червяк спетливался, оставлял в песке выдавлины, отталкивался от тверди и делал швырок вперёд. Корнилов измерил пальцами след.

Это был след змеи. Проползла гадина крупная, толстая, не менее метра длинной, сильная. Самая опасная змея в здешних местах — гюрза. Очень подлая, налетает внезапно, зубы у неё сильные, легко прокусывают сапог. Солдаты из корпуса пограничной стражи весной на сапоги натягивают войлочные чуни. Вот войлок змея не берёт — не научилась ещё брать.

Капитан снова измерил пальцами змеиный след, пробормотал неверяще:

— Странно, странно... Все змеи сейчас должны находиться в спячке. Или гады почувствовали приближение весны и стали просыпаться? Не должны. Время для этого неурочное.

Он огляделся. След вёл на макушку бархана и там обрывался. Скоро наступит самое лютое и самое сладкое время для змей — весна. Весна у гадов — пора любви. Через пару месяцев эти барханы покроются яркой зеленью, цветами, заблагоухают, всё здесь изменится.

Но цветение будет недолгим — неделю, десять дней, максимум две недели. А потом словно бы злой волшебник пробежится по песку, затопчет всё — ничего здесь не останется, даже следов былой красоты. Цветы опадут, растения с корнем повыдирает ветер, райские бабочки погибнут, везде будет царить лишь песок — унылый, жёлтый, не имеющий краёв, вгоняющий в оторопь.

Корнилов оглянулся. Керим, сидя на песке, продолжал раскачиваться из стороны в сторону — движения его были размеренными, пластичными, он продолжал петь — тянул всё ту же колдовскую мелодию, тревожную, заунывную. Корнилов поднял голову, вгляделся в небо — ни одной зацепки на плотном ватном пологе, ни одного рыхлого места, ни одного осветлённого пятна: одеяло было толстое, ничего за ним не разглядеть.

Если бы были видны звёзды, то по ним можно было бы сориентироваться, определить, где север, где юг, и двинуться к русской границе, но небо было слепым — ничего в нём не разобрать.

Хотелось пить. Корнилов сглотнул слюну — глотки были пустыми, горло обдало болью, будто обожгло чем, в следующее мгновение боль исчезла, горло омертвело, и Корнилов устало опустил голову.

На глаза ему вновь попался след змеи — широкий, с тяжёлыми выдавлинами в плотном тёмном песке, извивающийся. Где-то недалеко у этой не ко времени проснувшейся гадины — гнездо. Корнилов повозил во рту из стороны в сторону языком, сжал губы. Губы были твёрдыми, в жёстких одеревеневших скрутках кожи. Скоро из-под этих скруток потечёт кровь.

Корнилов расстелил на песке кошму, лёг на один её край, вторым краем накрылся и забылся в прозрачном, очень непрочном сне.

В снах своих он очень часто видел дом, в котором жил на Зайсане. Дом в Каркаралинской — станице, расположенной у подножия синих гор, где Корнилов родился, — ему совсем не снился, а вот зайсанский дом снился часто — большой, угрюмый, со сверчками, вольготно чувствующими себя в расщелинах потрескавшегося, сколоченного из плохо просушенных досок потолка. Сверчки зайсанские были голосистыми, много голосистее каркаралинских, и главное — умели петь по-разному, этаким разноголосым, но очень слаженным оркестром, где у каждого сверчка была своя партия...

Получалось очень громко и мелодично.

Мимо станицы проходил большой почтовый тракт из Павлодара на север, летом с визгом, роняя на землю пену

и отборный ямщицкий мат, взбивая пыль на сухой дороге, проносились стремительные тройки, иногда их охраняли солдаты с ружьями и станичники, провожая охраняемый воз завистливыми глазами, произносили уважительно:

— С грузом золота поехала повозка... К самому царю.

Как-то летом на окраине станины волостные чиновники установили полосатый столб, на котором было написано: «До Санкт-Петербурга — 4209 вёрст, до Москвы — 3425 вёрст, до Омска — 720 вёрст». На столб этот очень любили мочиться станичные собаки, из-за чего он сгнил раньше времени.

Каркаралинская считалась крупной станицей — жило в ней сто двадцать семей, имелись три кузницы, приходское училище, кожевенный завод, водяная мельница, винный склад, церковь, почтовая станция и роскошное питейное заведение, в котором каркаралинские мужики оставили столько денег, что если их сложить вместе, то наверняка можно было бы построить такой город, как Омск.

Хоть и далеко стояли друг от друга в здешних краях казачьи станицы, хоть и мало было в них казаков — всё больше инородцы, кыргызы с текинцами и казахскими баями, а на войну здешнее войско выставляло девять полновесных конных полков. Корнилов до сих пор помнил рассказы степенных сивоусых каркаралинских дедов о Кокандском походе, о штурме Андижана и Хаккихавата, о стычках на Джамских дорогах. На Зайсане таких стариков уже не было, да и народу тут жило много меньше, чем предполагалось по рассказам Егорки Корнилова. В церковно-приходскую школу, например, еле-еле наскребали детишек для занятий, а в Каркаралинке дети сами бежали в школу, битком набивались в помещения частного дома, где их учил уму-разуму лысый «пигагог» с линейкой в руках.

Щёлкал он этой линейкой ребят по поводу и без повода, только лбы розовели от ударов, хотя Лаврухе Корнилову, например, доставалось редко — он был прилежным учеником. С одинаковым усердием он изучал арифметику и грамоту, основы истории, географии и русской литературы, Закон Божий и занимался гимнастикой — эти предметы были положены по программе церковно-приходских школ, отец одобрял Лаврухино усердие, даже гладил его по голове:

— Учись, учись, сынок, авось, как и я, в офицеры выбьешься, человеком станешь.

Ему очень хотелось, чтобы сын сделался офицером, и он очень обрадовался, когда Лавруха, уже в Зайсане, неожиданно объявил:

— Тять, я собираюсь поступать в кадетское училище.

Хорунжий даже слёзку с глаз смахнул, потряс головой согласно. Произнёс глухо, словно сам с собою разговаривал:

— Всё сделаю, наизнанку вывернусь, а помогу тебе стать офицером.

Лаврентий был благодарен отцу за это. Вон уже сколько лет прошло с той поры, а и по сей день, думая об отце, ощущает, как в висках начинает плескаться благодарное тепло, глаза делаются влажными. Хоть и несентиментальным человеком был капитан, а иногда ему казалось, что он вот-вот прослезится. Заботу отца он не забыл и когда окончил кадетский корпус, за ним артиллерийское училище в Петербурге и стал подпоручиком, две трети своего жалованья пересылал в Зайсан. Когда сын окончил Академию Генерального штаба и на плечах его засеребрились капитанские погоны с одним чёрным просветом, без звёздочек, отцу сделалось ещё легче: выпускникам академий было положено недурное жалованье.

Капитан Корнилов неожиданно увидел во сне, как к нему приблизилась мать, спросила что-то немо. Глаза у неё были встревоженными.

Мать произнесла что-то встревоженно, совершенно беззвучно, и опять Корнилов ничего не понял. В нём возникла досада, в горле раздалось бесконтрольное сипение, и он открыл глаза.

Была ночь. Над барханами с гоготом носился разбойный ночной ветер, сгребал с макушек разный мусор, песок засыпал лица людей, набивался в ноздри, хрустел на зубах. Капитан приподнялся на локтях, вгляделся в темноту: не ушли ли лошади?

Поделиться с друзьями: