Жизнь и смерть в благотворительной палате
Шрифт:
А я тем временем шел в ванную блевать. Выходил.
– Ты не напачкал там на полу, Буковски?
Он не спрашивал, не умираю ли я. Он беспокоился только о чистоте пола.
– Нет, Андре, я отправил всю рвоту по надлежащим каналам.
– Умница!
Потом, просто чтобы порисоваться, когда я тут хвораю у него на глазах, как последняя собака, он уходил в угол, становился на голову в своих мудацких бермудах, скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками и говорил:
– Знаешь, Буковски, если ты когда-нибудь протрезвеешь и наденешь смокинг, я тебя уверяю, стоит тебе в таком виде войти в комнату, все женщины попадают в обморок.
– Не сомневаюсь.
Потом
– Хочешь завтракать?
– Андре, я уже тридцать два года не могу завтракать.
Потом раздавался стук в дверь, легкий и такой деликатный - можно было подумать, какая-то на хер синяя птица стучится крылышком, умирает, просит глоток воды.
Обычно это были два или три молодых человека с какими-то соломенными, обтруханными бородами.
Обычно мужчины, но иной раз появлялась и вполне приятная девушка, и мне !k+. тяжело уходить, когда появлялась девушка. Но тридца сантиметров в покое было у него - плюс бессмертие. Так что я всегда знал свое место.
– Слушай, Андре, голова раскалывается... Я, пожалуй, пройдусь по берегу.
– Ну что ты, Чарльз! Ей-Богу, это лишнее!
И, не успеешь дойти до двери, она уже растегнула у Андре ширинку, а если бермуды без ширинки, так лежат уже у француза на щиколотках. И она хватает тридцать этих сантиметров, спокойных, посмотреть, что сними будет, если их маленько раздразнить. И Андре уже задрал ей платье, и пальчик его шебаршится, протискивается под тугие чистые розовые трусики, отыскивая секрет дырочки. А для пальца всегда что-нибудь было: как будто бы новая запыхавшаяся дырочка спереди ли сзади, и при его мастерстве он всегда умел прошмыгнуть, проторить дорожжку кверху промеж тугого свежестираного розового и пробудить интерес в дырочке, отдыхавшей не больше восемнадцати часов.
Так что мне постоянно приходилось гулять по пляжу. Поскольку час был ранний, я был избавлен от необходимости созерцать гигансткий развал человеческих отходов, стиснутых, харкающих, хрюкающих выпуклостей. От необходимости наблюдать хождение и лежание этих жутких тел, запроданных жизней - ни глаз, ни голосов, ничего, даже сознания, - просто отбросы говна, грязь на кресте.
А поутру тут было неплохо, особенно в будние дни. Все принадлежало мне, и даже склочные чайки - особенно склочные по четвергам и пятницам, когда с пляжа исчезали крошки и пакеты, - для них это было концом Жизни. Они не соображали, что в субботу и воскресенье толпы вернутся, со своими сосисками в булках и разными бутербродами. Да, думал я, может быть, чайкам еще хуже, чем мне? Может быть.
Однажды Андре пригласили выступить где-то - в Чикаго, в Нью-Йорке, в Сан-Франциско, в общем, где-то; он уехал, и я остался в доме один. Можно было попользоваться пишущей машинкой. Ничего хорошего из нее не вышло. У Андре она работала вполне исправно, даже удивительно было, что он такой замечательный писатель, а я нет. Казалось бы, междц нами не такая большая разница. Но она была - он умел приставлять слово к слову. А когда я заправил белый лист в машинку, он как уселся там, так и пялился на меня. У каждого человека свой личный ад, и не один, но я по этой части обошел всех на три корпуса.
Так что я пил все больше и больше вина, все подносил своей смерти. Дня через два после отъезда Андре, утром, около половины одиннадцатого, раздался этот деликатный стук в дверь. Я сказал: одну минуту, пошел в ванную, сблевал, сполоснул рот.
Там стояли молодой человек и девушка. Она была на высоких каблуках и в очень короткой юбке, чулки доставали ей почти до ягодиц. А он был парень как парень - в белой майке, худой, с приоткрытым
ртом - и руки держал приподнятыми, словно сейчас поднимется в вохдух и полетит. Девушка спросила:– Андре?
– Нет. Я Хэнк. Чарльз. Буковски.
– Вы, наверно, шутите, Андре?
– спросила она.
– Ага. Я сам шутка.
Снаружи капал дождичек. И они под ним стояли.
– В общем, заходите - промокните.
– Нет, вы Андре!
– говорит эта блядь.
– Я вас узнала, это древнее лицо... двухсотлетнего старика!
– Ладно, ладно, - сказал я.
– Заходите. Я Андре.
Они принесли две бутылки вина. Я пошел на кухню за штопором и стаканами. Налил всем троим. Я стоял, пил вино, разглядывал, как мог, ее ноги, а молодой человек вдруг расстегивает у меня ширинку и начинает сосать. Производя губами много шума. Я потрепал его по голове и спросил девушку:
– Как вас зовут?
– Венди, - сказала она, - я давно восхищаюсь вашими стихами, Андре. Я считаю, что вы сейчас один из самых больших поэтов.
А малый продолжает трудиться, чмокает и хлюпает, и голова у него прыгает, словно какая-то дурацкая безмозглая вещь.
– Один из самых больших?
– спросил я.
– А кто остальные?
– Ну, еще один, - сказала Венди.
– Эзра Паунд.
– Эзра всегда нагонял на меня скуку, - сказал я.
– В самом деле?
– В самом деле. Слишком старается. Чересчур серьезный, чересчур ученый, а в конечном счете - унылый ремесленник.
– Почему вы подписываетесь просто "Андре"?
– Потому что мне так нравится.
А парень уже трудился изо всех сил. Я схватил его за голову, притянул к себе и дал залп.
Потом застегнулся и налил нам всем вина.
Мы сидели, разговаривали и выпивали. Не знаю, сколько это продолжалось. У Венди были красивые ноги с тонкими щиколотками, и она все время вертела ими, словно сидела на угольях или чем-то таком. Литературу они и впрямь знали. Мы говорили о всякой всячине. Шервуд Андерсон - "Уайнсбург" и так далее. Дос Пассос. Камю. Крейны; Дикки, Диккенс, Дикинсон; Бронте, Бронте, Бронте; Бальзак; Тэрбер и прочие, и прочие...
Мы прикончили обе бутылки, и я нашел еще что-то в холодильнике. Прикончили и это. А потом, не знаю. Я одурел и стал цапать ее за платье, сколько его там было. Показался край комбинации и штанишки; тогда я рванул платье сверху, рванул лифчик. Я схватил титьку. Я схватил титьку. Она была толстая. Я целовал и сосал эту штуку. Потом стал тискать так, что она закричала; когда она закричала, я заткнул ей рот поцелуем, если можно так выразиться.
Я растащил на ней платье - нейлон, нейлоновые ноги, круглые коленки. Я выдернул ее из кресла, содрал эти сопливые трусики и загнал ей по рукоятку.
– Андре, - сказала она.
– О, Андре!
Я оглянулся: парень глядел на нас из кресла и дрочил.
Я взял ее стоя, но мы мотались по всей комнате, сшибали стулья, крушили торшеры. Раз я уложил ее на кофейный столик, но почувствовал, что ножки у него сдают под нашей тяжестью. И поднял ее снова, пока мы не расплющими окончательно этот столик.
– О Андре!
Потом она содрогнулась всем телом, и еще раз, прямо как на жертвенном алтаре. Тогда, видя, что она ослабла и не в себе, я просто загнал в нее всю штуку и замер, нацепив ее, как дурацкую рыбу на острогу. За полвека я научился кое-каким фокусам. Она была в обмороке. Потом перегнулся назад и ну долбить, долбить, долбить, так, что гщолова у нее моталась, как у куклы, и она снова кончила, вместе со мной, и, когда мы кончили, я чуть не умер к чертям собачьим. Мы оба чуть к чертям не умерли.