Жизнь и время Чосера
Шрифт:
Ни один номиналист, живший в XIV веке, не употреблял понятия «релятивизм», но каждому номиналисту было хоть немного знакомо то ощущение недомогания, приступа тошноты, которое мы испытываем, когда смеемся на представлении пьесы Сэмюэла Беккета. Потрясение, вызванное открытиями ученых XIV столетия в области оптики, имело много общего с потрясением, которое испытали люди нашего века в результате открытий Эйнштейна и других физиков. Если нет единой нормы человеческого видения – или, говоря о нашей эпохе, если нет абсолютных пространства и времени, – то в чем же мы можем быть уверены, какие абсолюты уцелели? Для художника, искреннего христианина, единственными абсолютами в конечном счете являлись: 1) божеская любовь и 2) человеческое искусство, иначе говоря, заслуживающее доверия ощущение и восприятие человека, который тщательно запечатлевает то, что видит. Но ведь номинализм учит, что всякое видение, даже видение художника, всего лишь субъективное мнение. Художник чувствует, что есть истины, которые можно открыть, а не просто декларировать (как декларируются, за недостаточностью свидетельств, божественная справедливость и любовь). Но как доказать эти истины? Все серьезные художники нашего времени, по-моему, сталкиваются с проблемой, вставшей перед номиналистами, – проблемой невозможности выразить что-либо, хотя ты знаешь или на короткое время представляешь в воображении, что есть некие глубокие истины, которые каким-то образом все-таки можно выразить.
Христианин и оптимист по натуре, Чосер мог с безмятежным спокойствием взирать на свою собственную художническую беспомощность. Даже в наиболее традиционных своих поздних рассказах – «Рассказе монастырского капеллана», например, – он считает нужным, говоря о вещах высоких и благородных, приправить свои рассуждения изрядной толикой иронии, в которой он не нуждался прежде, описывая облагораживающее действие любви на Троила. Но в своей поздней шутовской поэзии Чосер насмехается и над самим творческим актом писательства как над чем-то абсурдным.
Врач в «Кентерберийских рассказах» изображен Чосером как человек более или менее порядочный и чрезвычайно серьезный – каким и подобает быть всякому человеку искусства, – тем не менее, созданное им «произведение
261
В переводе на русский язык беспомощность и несостоятельность рассказчика, естественно, не могла быть передана полно.
Подобное описание продолжается еще много строк, а когда дело доходит до самой истории, она оказывается столь же неубедительной: Чосер старательно изымает все мотивы, имевшиеся в первоисточнике (великом труде Ливия), вводит в сюжет элементы путаницы и непоследовательности, безбожно перегружает повествование пустыми словами и ненужными подробностями и т. д. и т. п. Когда Чосер читал «Рассказ врача» – надо думать, он исполнял его самодовольным голосом врача, имитируя педантичную врачебную манеру, – его придворные слушатели, должно быть, покатывались со смеху. Продавец индульгенций, чей рассказ следует сразу за «Рассказом врача», в отличие от своего предшественника – человек непорядочный (хотя при этом большой моралист); это негодяй, открыто признающийся в своей подлости, гомосексуалист и, вероятно, скопец, который бесстыдно похваляется своей ненормальностью и непристойно заигрывает с самим трактирщиком Гарри Бэйли, организатором паломничества, приведя его в ярый гнев. Однако, как бы низок и отвратителен ни был он сам, вложенное в его уста произведение искусства – настоящий шедевр.
262
«Кентерберийские рассказы», с. 235
В других своих поздних произведениях Чосер исследует проблему ненадежности искусства иными способами. В «Рассказе второй монахини» он подражает древнему жанру, а по сути дела, древнему строю религиозных чувств, соответствующему давным-давно устаревшей легенде о святой мученице, и для обогащения структуры текста налагает на эту старинную партитуру аллегорию из области алхимии. Если бы эта вещь была написана, скажем, в IX веке, ее темой стало бы жизнеописание св. Цецилии, а центральной эмоцией – христианское смирение и благочестие. Но, поскольку поэма написана в самом конце XIV столетия, объектом поэтического исследования стал в ней сам старинный жанр и простое религиозное чувство, которым были исполнены произведения этого жанра. В «Рассказе о сэре Топасе» Чосер пародирует самую распространенную в его время форму стихоплетства – рыцарский роман в стихах, высмеивая этот жанр и одновременно показывая (как это будет делать впоследствии Льюис Кэрролл [263] с ритмикой Роберта Саути [264] ), какого рода материал больше всего подходит для его ритмов. А в самой выспренней из своих шутовских поэм, «Рассказе эконома», он, беспардонно растягивая простенькую басню о том, как ворона стала черной, превращает ее в комический шедевр претенциозной чепухи. Поэма завершается рассуждением, которое можно, пожалуй, рассматривать в качестве комментария Чосера по поводу выявленного номинализмом конфликта между стремлением высказаться и сомнением в возможности высказать что-либо. На протяжении семидесяти двух строк (зло пародирующих некоторые стихи Джона Гауэра) эконом распинается о том, как важно держать язык за зубами (дабы не навлечь на свою голову беду, подобно вороне из басни), и эти вирши могли бы служить образчиком нарочито плохого искусства, которое в конечном счете оказывается творческой удачей Чосера:
263
Льюис Кэрролл (см. прим. 104 – Чарлз Доджсон), помимо книг «Алиса в Стране чудес» и «В Зазеркалье», написал поэтический сборник «Фантасмагория и другие стихи» (1869), ироикомическую поэму абсурда «Охота на акулу» (1876), книгу «Рифма и смысл» (1889).
264
Роберт Саути (1774–1843) – английский поэт, представитель «озерной школы», автор многих стихов и поэм на исторические и фантастические темы; с годами склонялся от радикальных, бунтарских настроений к мистике, религиозной дидактике. Русскому читателю известна его баллада «Суд божий над епископом» в вольном переводе В. А. Жуковского.
265
«Кентерберийские рассказы», с. 486–487.
Эта поздняя, нарочито неуклюжая поэзия до недавнего времени не вызывала особого восхищения. Может быть, не вызывала она особого восхищения и в эпоху Чосера. Но, как бы ни относились к ней его друзья и покровители, писать подобные стихи, посмеиваясь над их несообразностью, было одной из утех
мирной «старости поэта.Хотя успеху Ричарда как правителя была суждена недолгая судьба, к середине 90-х годов он завоевал широкую популярность: короля любили, пусть даже и критиковали за высокомерие. По-видимому, не без помощи Гонта ему удалось поправить отношения со своими магнатами. Шотландия была спокойна; Гонт и Глостер совместно с Томасом Перси и другом Чосера сэром Луисом Клиффордом («предавшим бога») сумели заключить четырехлетнее перемирие с Францией (в дальнейшем оно будет продлено); миролюбивая политика Ричарда стала причиной экономического подъема и процветания, хотя большинство феодалов в те времена, как видно, не видели связи между наступившим миром и новоявленным преуспеянием; Ричард собственнолично добился мира в Ирландии, притом почти бескровным путем, воздав почести этим диким, грубым варварам, как именовали ирландцев английские хронисты, и возведя их вожаков в рыцарское достоинство, а также помиловав восставших против него мятежников и даже предложив признать полноправный юридический статус местных ирландских королей и вождей под английской короной. Хотя стратегия Ричарда привела некоторых англичан в ужас, никто не мог отрицать ее действенности. Бывшие лорды-апеллянты в большинстве своем теперь как будто бы примирились с правлением Ричарда, тем более что оно способствовало – через экономический подъем – их процветанию. Не примирился один только Арандел, по-прежнему дерзко непокорный и полный подозрений; как утверждала молва, он тайно поддерживал вспыхнувшие в 1394 году локальные восстания против Ланкастера и Глостера. Арандел выступал в парламенте с открытыми нападками на Джона Гонта, которого обвинял в том, что он злоупотребляет своим доступом к королю (подобные обвинения – разумеется, вполне справедливые – высказывались с давних времен), чрезмерно властно держится в королевском совете и парламенте, надменно присвоил в интересах собственного обогащения герцогство Аквитанию, предпринял в своекорыстных целях дорогостоящую военную экспедицию в Испанию и пытается ныне пойти на мировую с Францией. Ричард яростно защищал своего дядю и свою собственную мирную политику от критики Арандела, которая велась с позиций старомодной и самоубийственной кровожадности, и заставил Арандела униженно просить прощения. Он нагнал на Арандела такого страху, что некоторое время спустя тот попросил короля выдать ему специальную грамоту о помиловании за прежние его проступки. Несмотря на грамоту, ни король, ни Арандел не забыли и не простили былых обид. Когда летом того года умерла королева Анна – ее смерть вызвала у короля пароксизм скорби, – старый Арандел так и не присоединился к похоронной процессии, которая двигалась в Лондон из Шина (Англия не видала еще таких пышных, многолюдных похорон), и, явившись с опозданием в Вестминстерское аббатство, обратился к королю с оскорбительной при тех обстоятельствах просьбой позволить ему не присутствовать на погребальной службе. Ричард в бешенстве ударил Арандела, повергнув его наземь и «осквернив святилище его кровью», и приказал заточить обидчика в Тауэр, где продержал его несколько недель, а потом вынудил поклясться, что он не станет впредь совершать неблаговидные поступки, а в случае нарушения клятвы уплатит залог – невероятную сумму в 40 000 фунтов стерлингов (9 600 000 долларов).
Но до поры до времени Арандел являлся исключением. Ноттингем (Томас Моубрей), давно уже перетянутый на сторону короля, был назначен в осуществление Ричардовой политики примирения правителем болотистой восточной части Шотландии и комендантом Кале; Уорик удалился от политики, а беспокойный сын Гонта Генрих – один из лордов-апеллянтов, которые в свое время выступили против Ричарда и осуществили то, что Гонт, в числе других, считал убийством королевских друзей, – перестал играть активную роль в английских делах: он часто воевал за границей, с большим успехом и удовольствием сражаясь во всех малых битвах, которые происходили на суше и на море, и добывая себе воинскую славу. Хотя миролюбивая политика короля (современники часто порицали Гонта и Глостера, считая их инициаторами этой политики) сама по себе не пользовалась популярностью, никто не мог выдвинуть сколько-нибудь веских доводов против преимуществ мира, обеспечиваемого королевской властью, которая поддерживается – как это было символически выражено в оригинальной церемонии коронации – солидарностью королевской семьи и согласием лордов. Что до Гонта, то его врожденная лояльность основательно подкреплялась теперь соображениями необходимости. В марте 1394 года умерла Констанция Кастильская, и Гонт не мог впредь рассчитывать больше, чем на роль английского барона. Он играл эту роль с осторожностью и благоразумием, а также с театральностью, сделавшись главным защитником политики Ричарда, – и был по заслугам вознагражден. В январе 1396 года он женился на Катрин Суинфорд; парламент признал законнорожденными их детей; владения и привилегии Гонта значительно увеличились. Проступки его наследника Генриха Болингброка как одного из апеллянтов, похоже, были забыты, хотя память об этом жила в отцовском сердце. Позиция Ричарда еще больше укрепилась за счет того, что он дарами и милостями сумел приобрести друзей среди менее крупных поместных аристократов – слоя землевладельцев, поставлявшего «рыцарей своего графства» – представителей графств в парламенте.
9 марта 1396 года Ричард добился двадцативосьмилетнего перемирия с Францией и брачного союза, призванного служить символом этого перемирия и его опорой. Бледная миловидная королева-дитя Изабелла была официально передана ему в октябре на церемонии, представлявшей собой пышное театральное зрелище, устраивать которые Ричард был большой мастер. Этот триумф казался тогда величайшим политическим достижением Ричарда, и всех присутствовавших поразило, с каким явным – более того, чрезвычайным – восторгом встречает Ричард свою малышку королеву; однако на деле достижение это окажется источником серьезных неприятностей. В своей первой редакции брачный договор содержал пункт, в соответствии с которым французский королевский дом брал на себя торжественное обязательство поддерживать короля Ричарда «против всевозможных лиц, обязанных ему повиноваться, а также оказывать ему помощь и защиту всеми имеющимися силами против любых его подданных». Это зловещее положение, впоследствии опущенное, вероятно, имело в виду английскую Гасконь или возможные восстания крестьян в Англии, но оно не на шутку встревожило английскую знать. Возникли и другие проблемы. Женитьба Ричарда на девочке вызвала сомнения в том, оставит ли он наследника престола, а его явно фантастическая надежда получить корону императора Священной Римской империи – надежда, осуществления которой он в то время активно добивался, – порождала опасения (или подкрепляла старые опасения), что король не вполне в своем уме. Распространились странные слухи. Рассказывали, что, когда в Англию было доставлено тело бывшего королевского фаворита Роберта де Вера, Ричард велел открыть гроб и долго и внимательно вглядывался в лицо забальзамированного покойника, стискивая унизанные перстнями пальцы. Душевная неуравновешенность короля Ричарда в конце 90-х годов придавала правдоподобие такого рода историям. У него появилась привычка с горячностью одержимого разглагольствовать, публично и в частных беседах, о своем убиенном прадеде Эдуарде II, которого он стал считать – и из соображений политической выгоды, и из глубокой личной симпатии – святым, принявшим мученический венец. Ричард много лет имитировал стиль Эдуарда, каким он его себе представлял: фаворитизм, расточительно щедрые подарки, благочестие, пышные зрелища, соколиная охота, надменное презрение к вмешательству парламента в личные дела короля. Враги Ричарда с радостью использовали это пристрастие Ричарда против него же самого. Его умную и неоднократно разъяснявшуюся подданным политику мира они объявляли порождением лени и неспособности – таких же, как у Эдуарда II. Любовь Ричарда к искусству, его женитьбу на маленькой девочке, с которой исключалась супружеская жизнь, даже то, что он пользовался носовым платком, этим завезенным из Франции новшеством, – все это преподносилось распространителями враждебных слухов как доказательства того, что Ричард, как и Эдуард II, гомосексуалист. Ричард презрительно игнорировал эти слухи, настойчиво проводил те параллели, которые считал правомерными, и гнул свою линию, запугивая противников. Это была опасная идея, и король при всем его актерстве действовал достаточно сознательно, чтобы полностью отдавать себе отчет в возможных конечных последствиях избранного им курса на воспроизведение исторического прецедента: или он оправдает в глазах истории абсолютизм, заставив ее пересмотреть свою оценку Эдуарда II и перечеркнув своей собственной судьбой печальную судьбу Эдуарда, или трагедия Эдуарда неминуемо повторится еще раз. Он смело продолжал вести эту странную игру, но, может быть, только лишь перед самым ее концом по-настоящему понял, что может проиграть.
Ричард все еще уверенно контролировал положение в 1397 году, когда палата общин пожаловалась на расточительство его двора, и король с присущим ему высокомерием не только вынудил палату униженно просить у него прощения, но и добился от палаты лордов принятия резолюции, согласно которой всякий, кто станет склонять палату общин или кого бы то ни было в пользу реформы королевского двора, будет обвинен в измене. Ободренный тем, как ему удалось запугать парламент, Ричард рассчитывал в результате тщательно спланированной атаки до основания разрушить дело рук Беспощадного парламента 1388 года, действовавшего под эгидой Глостера. В этих условиях Глостер стал волей-неволей сближаться с так и не исправившимся графом Аранделом, попеременно бывавшим ему то другом, то врагом. Он подверг яростным критическим нападкам французскую политику короля и без громких ссор разошелся со своим старшим братом Гонтом, сторонником умеренности. До Ричарда дошли слухи, что Глостер подготавливает заговор с целью его убийства – слухи почти наверняка правдивые, – и, памятуя о судьбе, постигшей Эдуарда II, Ричард решил нанести удар первым.
Задуманную операцию он обставил в своем привычном вкусе. Он разослал приглашения на грандиозный банкет. Глостер не явился, сославшись на болезнь; Арандел остался дома в своем укрепленном замке в Рейгете. Старый Уорик, принявший приглашение, был встречен с большой сердечностью, обласкан и успокоен королем и только после типичного для Ричарда великолепно пышного обеда был закован в кандалы и препровожден в Тауэр. Некоторое время спустя король вероломно схватил Арандела, точь-в-точь так же, как враги Ричарда схватят потом его самого. (Как и предшествовавшее противоборство Эдуарда II и его баронов, борьба Ричарда с феодалами будет иметь вид шахматной партии с зеркально повторяющимися ходами.) Ричард дал торжественную клятву брату Арандела, архиепископу, что Аранделу не причинят физического вреда, если он согласится прийти к Ричарду; когда же Арандел явился, его арестовали и заперли в замке Кэрисбрук. Затем король отправился за Глостером. С небольшим войском, составленным из личной своей охраны, лондонцев и друзей, он совершил ночной бросок в Плеши, а когда Глостер, как истый королевский сын, вышел встретить короля во главе процессии из причетников и священников недавно основанной им соборной церкви, Ричард сказал ему, что, раз Глостер отказался принять его приглашение, он сам приехал за ним. Глостер с достоинством попросил короля проявить к нему милосердие – душевное качество, которое, как всегда настаивал Джеффри Чосер, «не дремлет в благородном сердце». Король ответил, что к Глостеру будет проявлено ровно столько же милосердия, сколько он сам проявил его к сэру Саймону Бэрли.