Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь и житие Войно-Ясенецкого, архиепископа и хирурга

Поповский Марк Александрович

Шрифт:

Повторяю: это было написано задолго до того, как свет окончательно скрылся из глаз Луки. После же того, когда неизбежное случилось, никто не слыхал от него жалоб или ропота. Атеисту профессору Медведеву, очевидно, странными показались бы слова Луки: «Я принял как Божию волю быть мне слепым до смерти, и принял спокойно, даже с благодарностью Богу. Слепота не помешает мне оставаться до смерти на своем посту». Поза? Ее можно предположить по отношению к постороннему человеку. Но с детьми своими Лука всегда оставался абсолютно искренним. Да и не такая это вещь — слепота, чтобы играть по ее поводу словами. Между тем на второй день после приезда в Симферополь офтальмолога Шевелева он сообщает дочери Елене: «От операции я отказался и покорно принял волю Божию быть мне слепым до самой смерти. Свою архиерейскую службу стану продолжать до конца». И год спустя по тому же поводу Алексею: «Слепота, конечно, очень тяжела, но для меня, окруженного любящими людьми, она несравненно легче, чем для несчастных одиноких слепых, которым никто не помогает. Для моей архиерейской деятельности слепота не представляет

полного препятствия, и думаю, что буду служить до смерти».

Мотив «служить до смерти», служить до конца, не случайно повторяется так упорно в письмах середины 50-х годов. Луку серьезно беспокоит, не лишат ли его, незрячего, архиерейской кафедры, не отправят ли за штат. В раздумьях этих не последнее место занимает и судьба племянниц, их детей, внуков и правнуков. Для беспокойства есть достаточно оснований. Каноническое правило, принятое на одном из Вселенских Соборов, гласит, что слепой не может быть епископом. Правило это не относится к строго исполняемым, и тем не менее кое-кто из обиженных Лукой крымских священников, да и некоторые деятели в Патриархии несколько раз поднимали вопрос о епископе, который занимает свое место «не по закону». Почти три года положение Войно оставалось крайне неустойчивым. Слухи, то добрые, то мрачные, возникали и лопались. Трижды Патриархия командировала в Крым комиссию, чтобы проверять, как слепой архиерей исполняет свои обязанности. Отзывы, очевидно, были получены положительные, так что в конце концов Патриарх, как говорят, махнул рукой и оставил беспокойного архиерея на месте. Сделал он это с обычной аристократической деликатностью. В день восьмидесятилетия Луки — 27 апреля 1957 года — кроме поздравительной телеграммы, прислал юбиляру икону Святителя Алексия. В церковной среде, как и в среде партийной, такие намеки начальства понимают мгновенно: разговоры об отстранении Луки от должности прекратились.

Был в этой истории еще один маленький, совсем крохотный нюанс. На полгода раньше, в конце 1956 года, Лука тоже сделал Святейшему подарок послал только что отпечатанную монографию «Очерки гнойной хирургии» третье издание. Он сознавал, что «Патриарху… она ни к чему», но в том многолетнем полемическом диалоге, что вели интеллигент-епископ и аристократ-Патриарх, новое издание монографии приобретало уже не научный и не общекультурный, а символический смысл. Однако люди разного склада, они и символ этот поняли каждый по-своему. «Меня считают крупным ученым, радировал своим подарком Лука. — Мои научные идеи все еще нужны людям. Я мыслю, Ваше Святейшество, значит, существую». Патриарх же в полученном подарке увидел совсем иную информацию: «Власти печатают мою книгу и тем демонстрируют во мне свое благоволение. Обратите внимание, я имею поддержку в верхах….» Подарок из Крыма Святейший понял как сигнал предупредительно-угрожающий. И реагировал на него, как обычно в таких случаях, — уступил…

Между тем выход в свет третьего издания «Очерков» меньше всего свидетельствовал о благоволении «верхов» к автору. С просьбой переиздать монографию Лука обратился сначала в медицинское издательство. Отказали. Потом к министру здравоохранения СССР. Хлопоты начались еще при жизни Сталина. По памяти военных лет ожидал Войно от высших сфер дружелюбия и внимания, но времена переменились. Как общественный деятель он никому больше не был нужея, а как ученый-медик для нового министра, человека военного, стоял в ряду Других и даже ниже, ибо не участвовал в боевых операциях, как генералы медицинской службы Вишневский-младший или Куприянов. Министр Е. Смирнов довольно сухо ответил профессору Войно-Ясенецкому, что просьба о переиздании монографии не может быть удовлетворена «в связи с изменениями, происходящими в советской медицинской науке после Объединенной сессии двух Академий, посвященной физиологическому учению академика И. П. Павлова».

Это была полуправда. Отмеченная Сталинской премией монография не могла быть переиздана в том же виде снова шесть лет спустя совсем не потому, что наука далеко шагнула вперед. Не научные, а политические события стояли на пути ее выхода в свет. После августовской сессии ВАСХНИЛ 1948 года, в результате которой три тысячи биологов потеряли работу, а многие и свободу, Сталин решил устроить еще несколько подобных сессий-чисток. Гибрид политического террора и научной дискуссии замышлялся как средство рассорить, разделить научную интеллигенцию, превратить исследовательские учреждения в гнезда злобы, зависти, раздутого тщеславия и националистической нетерпимости. К науке эти диокуссии отношения не имели, зато четко согласовывались со сталинской внутренней политикой, направленной на уничтожение любых зародышей мысли и творчества. Первыми жертвами стали специалисты в области языкознания и физиологии. В будущем предполагалось вовлечь в самоистребительную дискуссию также физиков.

Начиналось каждое такое побоище с того, что научные разногласия, до того интересующие лишь узкий круг специалистов, вытаскивались на всенародное обозрение. Центральные газеты вдруг приобретали характер научных журналов. «Правда» и «Известия» взахлеб обсуждали тонкости генетики, проблемы нервизма или переключались на семантику и лексику. Страсти накаляли не очень грамотные, но страстные комментарии журналистов. И вот уже специальные вопросы становятся предметом политического разбирательства. А где в России дело доходит до политики, там добра не жди. Кипит разрешенная сверху «борьба»; разделенные на «правильно» мыслящих и мыслящих «неверно» ученые оскорбляют друг друга. Поносят диссертации и монографии противников. Победители (они назначены заранее) отнимают у побежденных должности, зарплаты, разгоняют чужие школы, закрывают

лаборатории.

В январе 1950 года начался бой «за торжество физиологического учения академика Павлова». По обе стороны баррикады стояли ближайшие ученики великого физиолога. В верхах, однако, было предрешено, что тузить станет академик Быков и быковцы, а мальчиками для битья окажутся академик Орбели и его школа. Орбели обвиняли в том, что он искажает Павлова, недопонимает Павлова, принижает Павлова. А далее — оргвыводы. Корреспондент одной из московских газет, я присутствовал на печально знаменитой Объединенной сессии двух Академий — Медицинской и «большой». Зал Московского Дома ученых. Над сценой висел густо малиновый, будто кровью набрякший, транспарант со словами товарища Сталина о том, что свободная дискуссия воздух науки. А под транспарантом, в буре ругательств и поношений, бледное, с каплями пота на лбу лицо академика Орбели, нервно глотающего воздух, которого после пятичасового заседания ему явно не хватает. (На этой сессии Леон Абгарович и получил ту болезнь, которая позднее свела его в могилу.) Два года спустя министр здравоохранения СССР именем этой вот Объединенной сессии требовал от Войно-Ясенецкого переделать его книгу «в новом духе».

В чем действительно состоял сей «дух» и как операции по поводу остеомиелита следовало соотносить с павловским нервизмом, Лука разобраться не мог. Но истина брезжила для него в другом. Оскорбления и публичные пинки, обрушенные на талантливого ученика Павлова — Орбели, показывали, что вокруг творится какая-то неправда. Тотчас после Павловской сессии он сообщает сыну: «Низкая травля Орбели так возмутила меня, что я написал ему сегодня письмо».

Но эмоции эмоциями, а без павловской начинки, без затверженных формул в духе «центральная нервная система решает все» монография Войно выйти в свет не могла. После министра Смирнова это подтвердил специальным письмом его заместитель Белоусов, а затем и министр здравоохранения Третьяков. Конечно, можно отказаться от публикации, а заодно и от всей облепившей науку лжи, но в Симферополь нередко приходят письма от хирургов-практиков, они жалуются: необходимое им для работы второе издание «Очерков» давно разошлось. Достать книгу невозможно, а работать без нее — тоже. Надо помочь коллегам, но как это сделать? Войно слеп. Поразмыслив, однако, он принимает решение — взять соавтора. Это должен быть видный хирург, который разбирается в современных околопавловских поветриях и вместе с тем может дополнить книгу новыми данными о лечении гнойных болезней.

Искать такого специалиста пришлось почти два года. Одних отпугивала мало ведомая им гнойная хирургия, других — необходимость заниматься научным политиканством. «Профессор Левит, к которому я обращался с просьбой указать, к кому из московских хирургов я мог бы обратиться с предложением дополнить мою книгу, ответил мне, что никто из московских хирургов не интересуется гнойной хирургией, и даже заведующие гнойными отделениями тяготятся ею и стремятся поскорее перейти на «чистую» хирургию. Думаю, что и в Ленинграде дело обстоит так же. Поэтому переиздать книгу можно будет только тогда, если ты один или вместе с Алешей внесете поправки по Павловскому учению», — писал Лука сыну Михаилу. Дети, однако, на эту работу не согласились. В какой-то момент казалось, что с переизданием вообще ничего не получится. Только глубокой осенью 1954 года опытный ленинградский хирург А. В. Колосов принял предложение о соавторстве. Полгода спустя рукопись с чрезвычайно лестным предисловием хирургов-академиков Бакулева и Куприянова попала в издательство и вышла в свет осенью 1956-го. Чтобы попасть в руки врачей, третьему изданию понадобилось в общей сложности столько же, сколько и второму, — пять лет. По сравнению с первым изданием это был несомненный прогресс: первого издания «Очерков гнойной хирургии» автор ждал вдвое больше. Быть пророком в своем отечестве — дело хлопотное.

Было бы несправедливо, рассказав о последнем издании классического труда профессора Войно-Ясенецкого, оставить в тени еще одно действующее лицо. Мы уже упоминали в нашей книге ташкентского хирурга-партийца Петра Петровича Царенко. Он снова обнаружил себя в те дни, когда, живя в симферопольской гостинице, я опрашивал горожан о последних годах жизни архиепискола Луки. Перебывало тогда у меня много народа. Явился и Царенко. От его посещения осталось чувство странное, почти мистическое: явственно вижу перед глазами дорогую шляпу и богатое пальто, красивую солидную трость визитера, но — хоть убей! — не могу вспомнить его лица. А ведь два часа разговаривали! Два часа рассказывал мне профессор на пенсии Царенко свою жизнь, запись беседы тоже почему-то заняла в моей тетради очень мало пространства.

Что сказать об этой подходящей к концу жизни? Из низов. Бежал в двадцатом голодном году с Волги в Ташкент — город хлебный. Но в отличие от знаменитого Мишки Додонова в Туркестане зацепился, прижился. Учился в университете. Активный общественник со студенческих лет. Слушал лекции Войно. Делал попытки изгнать «попа» из университета. Не удалось, о чем и поныне жалеет. Впрочем, в 40-х годах эту ташкентскую неудачу Петр Петрович исправил. По его настоянию симферопольский мединститут отверг Войно как ученого и преподавателя: «Мы ведь знали его нечистое прошлое: тюрьмы, ссылки, проповеди». Царенко в разных городах занимал ряд высоких постов, в основном административных и партийных. На науку времени не хватало; «Партийная работа всегда захватывала меня с головой». Монографии? Научная школа? Нет, не написал, не растил. Был, однако, у этого человека свой «звездный час», когда предоставила ему слепая судьба внести свое имя в научные анналы. Но Петр Петрович оказался в тот час еще более слепым, нежели судьба. О том случае рассказал он мимоходом, как об эпизоде комическом, малозначащем.

Поделиться с друзьями: