Жизнь как песТня
Шрифт:
Ему льстило находиться в столь почетном окружении. Голова его слегка покруживалась, и он испытывал сильнейшее возбуждение.
Сдерживать эмоции он был не в состоянии, и от этого недержания беспрестанно лопотал, сопровождая свою болтовню безумолчным гоготанием.
— Магнитка, — веселился он в мегафон, — кузница периферии! Пятнадцать процентов выпускаемого в стране металла приходится на нашу долю! — И гогочет: — Здесь проживает около полумиллиона человек. Каждый второй работает, каждый третий учится, каждый первый пьет!
Снова гогочет:
— Средний возраст
Опять гогочет.
— Такой молодой город? — спрашивает кто-то.
— Ыгы! Не просто молодой — юный!
Громовой гогот, переходящий в ржание.
— А почему?
— А потому, что до пятидесяти у нас никто не доживает!
И уже гогочет так, что уши закладывает.
Робик сидел рядом со мной и, умиротворенно потягивая из хромированной фляги что-то очень приятное, не обращал на животные погогатывания сопровождающего никакого внимания. Потом неожиданно повернулся ко мне и спросил заикаясь:
— Хэ-хочешь паспорт па-акажу?
— Покажи, — сказал я, слегка удивленный столь оригинальной формой знакомства.
Он показал, и я сразу же выпал в осадок. В паспорте, черным по белому, было написано: «Роберт Израилевич Гуревич-Гурский. Национальность — белорус».
Я ощутил к владельцу столь замечательного документа прилив доверия, и мы подружились.
Кто-то пьет с горя, кто-то — с радости, кто-то — от безделья, а Робик пил от ненависти. Было ему года пятьдесят два, и большую часть из них он вместе со своим партнером отработал с номером «Комические акробаты на столе».
Вот этот-то номер он и ненавидел. Оно и понятно: что тут приятного, когда тебя изо дня в день прикладывают фэйсом об тэйбл. Потому и пил.
Как-то, зайдя ко мне, он, налив себе стопочку, говорит:
— Сегодня утром пэ-пэпроснулся, гэ-глянул на себя в зеркало и испугался. Пэ-эпредставляешь, небритый, хы-хы-худой ал-лкаш, и ко всему, акэ-кробат-эксцентрик!
Если белоруса Гуревича смело можно было отнести к апологетам сионистского пьянства, то другой мой знакомый, рабочий сцены Семен Семеныч, олицетворял в своем лице пьянство российское.
Семен Семеныч шепелявил и, знакомясь, представлялся следующим образом:
— Фемен Феменыч — мафтер фвета и звука.
По этой причине все называли его Фэфэ. Роста он был чуть повыше табуретки и вообще сильно смахивал на Карлсона, только, в отличие от него, не летал, а наоборот, был максимально приближен к земле. Если у любого, самого последнего ханыги и бывают редкие минуты просветления, то Фэфэ такого небрежного отношения к своему здоровью позволить не мог ни при каких обстоятельствах.
Я не знаю, как ему это удавалось, но вы могли разбудить его в три часа ночи и с удивлением убедиться, что Фэфэ хмелен и буен, как ломовой извозчик.
Однажды после концерта мы потеряли нашего достопримечательного работника и после долгих поисков нашли его на самом верху сцены, под колосниками, накрытого попоной. Брюки его были по известной причине мокры, и в ответ на наш страстный призыв: «Что же это вы, уважаемый, нарезались как скотина?» — промычал с достоинством: «Я пи, пю и бу пи, ефа ма!»
Проходя райкомовский инструктаж
перед поездкой в Чехословакию на вопрос инструктора: «А представители скольких компартий принимали участие на послед-нем съезде КПСС?» — не просыхающий Фэфэ гордо ответил: «Я радифт, а не разведцик!»А уже в самой Чехословакии, собрав воедино все, что с таким трудом было заработано, двинул в фешенебельный кабак, где заказывал в неограниченном объеме самые дорогие блюда и напитки и даже пытался, суя смятые банкноты в морду руководителя маленького джазбэнда, играющего на ресторанной сцене, спровоцировать того, "фарахнуть, как он выразился, по бурвуазии «Барыней».
Руководитель от заманчивого предложения «фарахнуть» категорически отказался, мотивируя это тем, что оркестр у них джазовый, а не балалаечный и что никакой «Барыни» они не знают и знать не хотят. Спустивший к тому времени около двух тысяч крон, разгульный Фэфэ обиделся и, покачиваясь, вышел на улицу, где с криком: «Таксо, к ноге!» — тормознул первую попавшуюся машину.
Тут следует отметить, что, по существу, работавший обыкновенным грузчиком, Фэфэ отнюдь не считал себя пролетарием, так как в его жилах текла настоящая дворянская кровь.
Революция вымела его высоких предков вон, но, очевидно, все-таки не совсем всех. В противном случае, Фэфэ непременно родился бы за границей и уж, конечно, не разгружал бы фуры с аппаратурой, а служил бы потихонечку в каком-нибудь маленьком банке какого-нибудь Баден-Бадена.
Фэфэ очень кичился своим происхождением.
— Мы — дворяне, ефа ма! — орал он в пьяном угаре. — А вы все — быдло!
Судьба распорядилась так, что шофером такси, куда опрометчиво погрузился Фэфэ, оказался бывший наш парень. Уж не знаю как это вышло.
Определив по буйному поведению и количеству матюгов на единицу времени, что подсевший пассажир не иначе как свой, он, естественно, обратился к нему по-русски и спросил:
— Куда едем?
В этот момент в Фэфэ неожиданно сыграла бравурный марш упомянутая уже аристократическая жилка, и он, усмотрев в вопросе водителя недостаток уважения к своей персоне, ответил тому с достоинством:
— Трогай, скотина!
Водитель, доехав до ближайшего леска, молча выволок представителя отечественной аристократии из автомобиля и, в точности с полученным указанием, тронул его, причем, судя по тому, в каком виде уважаемый Фэфэ прибыл в отель, исполнил его просьбу не раз и не два.
Случай этот вверг Фэфэ в крайнее уныние. Нанесенное оскорбление хотелось запить многолитровыми цистернами, но валюты в карманах не было — вся она была безнадежно прокучена. Он нетерпеливо дожидался возвращения на родную землю, чтобы там отомстить за свою поруганную честь.
Но родина встретила его неприятным сюрпризом — началом перестройки. Вод-ка с магазинных прилавков бесследно пропала, а в ресторанах если и наливали, то по чуть-чуть.
Фэфэ жгуче затосковал. И не он один — вся страна впала в депрессию. Один мой приятель рассказывал, захлебываясь в выражениях, как пришел в кафе заказать свадьбу для так некстати выходящей замуж дочери.