Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть первая
Шрифт:
– Немецкие социал-демократы добились своего могущества легальными средствами...
Маракуев утверждал, что в рейхстаге две трети членов – попы, а дядя Хрисанф доказывал:
– Христос вошел в плоть русского народа!
– Оставим Христа Толстому!
– Н-никогда! Ни за что!
– Мольер – это уже предрассудок.
– Вы предпочитаете Сарду, да?
– Дуда!
– В театр теперь ходят по привычке, как в церковь, не веря, что надо ходить в театр.
– Это неверно, Диомидов!
– Вы, милый, ешьте как можно больше гречневой каши, – пройдет!
– Мы все живем Христа ради...
– Браво! Это – печально, а –
– А я утверждаю, что Европой будут праветь англичане...
– Он- еще по делу Астырева привлекался...
– У Киселевского весь талант был в голосе, а в душе у него ни зерна не было.
– Передайте уксус...
– Нет, уж – извините! В Нижнем-Новгороде, в селе Подновье, огурчики солят лучше, чем в Нежине!
– Турок – вон из Европы! Вон!
– Достоевского забыли!
– А Салтыков-Щедрин?
– У него в тот сезон была любовницей Короедова-Змиева – эдакая, знаете, – вслух не скажешь...
– Теперь Россией будет вертеть Витте...
– Монопольно. Вот и – живите! Смеялись. Никодим Иванович внезапно начинал декламировать:
Писатель, если только онВолна, а океан – Россия, –Не может быть не возмущен,Когда возмущена стихия...– А главное, держите ноги в тепле.
– Закипает Русь! Снова закипает...
– Студенчество... Союзный совет...
– Нет, марксистам народников не сковырнуть...
– Уж я-то знаю, что такое искусство, я – бутафор... В этот вихрь Клим тоже изредка бросал Варавкины словечки, и они исчезали бесследно, вместе со словами всех других людей.
Вставал профессор со стаканом красного вина, высоко подняв руку, он возглашал:
– Господа! Предлагаю наполнить стаканы! Выпьем... за Нее!
Все тоже вставали и молча пили, зная, что пьют за конституцию; профессор, осушив стакан, говорил:
– Да приидет!
Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые люди тяжелели, когда им становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором пели окаянные русские песни, от которых замирает сердце и все в жизни кажется рыдающим.
Хорошо, самозабвенно пел высоким тенорком Диомидов. В нем обнаруживались качества, неожиданные и возбуждавшие симпатию Клима. Было ясно, что, говоря о своей робости пред домашними людями, юный бутафор притворялся. Однажды Маракуев возбужденно порицал молодого царя за то, что царь, выслушав доклад о студентах, отказавшихся принять присягу ему, сказал:
– Обойдусь и без них.
Почти все соглашались с тем, что это было сказано неумно. Только мягкосердечный дядя Хрисанф, смущенно втирая ладонью воздух в лысину свою, пытался оправдать нового вождя народа:
– Молодой. Задорен.
Не важный актер поддержал его, развернув свои познания в истории:
– Они все задорны в молодости, например – Генрих Четвертый...
Диомидов, с улыбкой, которая оставляла писаное лицо его неподвижным, сказал радостно и как бы с завистью:
– Очень смелый царь!
И с той же улыбкой обратился к Маракуеву:
– Вот вы устраиваете какой-то общий союз студентов, а он вот не боится вас. Он уж знает, что народ не любит студентов.
– Преподобное отроче Семионе! Не болтайте чепухи, – сердито оборвал его Маракуев. Варвара расхохоталась, засмеялся и Поярков, так металлически, как будто в горле его щелкали ножницы парикмахера.
А
когда царь заявил, что все надежды на ограничение его власти – бессмысленны, даже дядя Хрисанф уныло сказал:– Негодяев слушает, это – плохо!
Но бутафор, глядя на всех глазами взрослого на детей, одобрительно и упрямо повторил:
– Нет, он – честный. Он – храбрый, потому что – честный. Один против всех...
Маракуев, Поярков и товарищ их, еврей Прейс, закричали:
– Как – один? А – жандармы? Бюрократы?
– Это – прислуга! – сказал Диомидов. – Никто не спрашивает прислугу, как надо жить.
Его стали убеждать в три голоса, но он упрямо замолчал, опустив голову, глядя под стол.
Клим Самгин понимал, что Диомидов невежествен, но это лишь укрепляло его симпатию к юноше. Такого Лидия не мосла любить. Б лучшем случае ока относится к нему великодушно, жалеет его, как приблудного котенка интересной породы. Он даже немножко завидовал стойкому упрямству Диомидова и его усмешливому взгляду на студентов. Их все больше являлось в уютном, скрытом на дворе жилище дяди Хрисанфа. Они деловито заседали у Варвары в комнате, украшенной множеством фотографий и гравюр, изображавших знаменитых деятелей сцены; у нее были редкие портреты Гогарта, Ольриджа, Рашели, m[ademoise]lle Марс, Тальма. Студенческие заседания очень тревожили Макарова и умиляли дядю Хрисанфа, который чувствовал себя участником назревающих великих событий. Он был непоколебимо уверен, что с воцарением Николая Второго великие события неизбежно последуют.
– Вот – увидите, увидите! – таинственно говорил он раздраженной молодежи и хитро застегивал пуговки глаз своих в красные петли век. – Он – всех обманет, дайте ему оглядеться! Вы на глаза его, на зеркало души, не обращаете внимания. Всмотритесь-ка в лицо-то!
И – шутил:
– Эх, Диомидов, если б тебе отрастить бородку да кудри подстричь, – вот и готов ты на роль самозванца. Вполне готов!
Клим Самгин был очень доволен тем, что решил не учиться в эту зиму. В университете было тревожно. Студенты освистали историка Ключевского, обидели и еще нескольких профессоров, полиция разгоняла сходки; будировало сорок два либеральных профессора, а восемьдесят два заявили себя сторонниками твердой власти. Варвара бегала по антикварам и букинистам, разыскивая портреты m[ada]me Ролан, и очень сожалела, что нет портрета Те-руань де-Мерикур.
Вообще жизнь принимала весьма беспокойный характер, и Клим Самгин готов был признать, что дядя Хри-санф прав в своих предчувствиях. Особенно крепко врезались в память Клима несколько фигур, встреченных им за эту зиму.
Однажды Самгин стоял в Кремле, разглядывая хаотическое нагромождение домов города, празднично освещенных солнцем зимнего полудня. Легкий мороз озорниковато пощипывал уши, колючее сверканье снежинок ослепляло глаза; крыши, заботливо окутанные толстыми слоями серебряного пуха, придавали городу вид уютный; можно было думать, что под этими крышами в светлом тепле дружно живут очень милые люди.
– Здравствуйте, – сказал Диомидов, взяв Клима за локоть. – Ужасный какой город, – продолжал он, вздохнув. – Еще зимой он пригляднее, а летом – вовсе невозможный. Идешь улицей, и все кажется, что сзади на тебя лезет, падает тяжелое. А люди здесь – жесткие. И – хвастуны.
Он снова вздохнул, говоря:
– Не люблю, когда ахают – ах, Москва! Разрумяненное морозом лицо Диомидова казалось еще более картинным, чем было всегда. Старенькая котиковая шапка мала для его кудрявой головы. Пальто – потертое, с разными пуговицами, карманы надорваны и оттопырены.