Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть третья
Шрифт:

«Как просто убивают. Хотя, конечно, шпион, враг...»

О Митрофанове подумалось без жалости, без возмущения, а на его место встал другой враг, хитрый, страшный, без имени и неуловимый.

«Кто всю жизнь ставит меня свидетелем мучительно тяжелых сцен, событий?» – думал он, прислонясь спиною к теплым изразцам печки. И вдруг, точно кто-то подсказал ему:

«Надо уехать за границу. В маленький, тихий городок».

Глядя на двуцветный огонек свечи, он говорил себе:

«Как это раньше не пришло мне в голову? С матерью повидаюсь».

Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно

и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи...

Дверь медленно отворилась, и еще медленнее влезла в комнату огромная туша Анфимьевны, тяжело проплыла в сумраке к буфету и, звякая ключами, сказала очень медленно, как-то нараспев:

– Егор-то Васильич удавился...

– Эх, боже мой, – с досадой, близкой к отчаянию, негромко воскликнул Самгин.

– На чердаке висит, – говорила старуха, наливая чего-то из бутылки. Самгин слышал, как булькает в горлышке жидкость.

«Реветь будет».

Но Анфимьевна, гулко кашлянув, продолжала так же задумчиво и певуче:

– Пробовала снять, а – сил-то нету. Николай отказался, боится удавленников. А сам, слышь, солдата убил.

– Что ж делать? – спросил Самгин.

– Что делать-то? А – вам ничего не надобно делать, я сама... Сама все сделаю. Медник поможет. Нехорошо, станут спрашивать вас, отчего слуга удавился?

Она замолчала, и снова зазвенело стекло, забулькало в горлышке бутылки.

«Она пьет водку», – сообразил Самгин.

– А – провизии нет, – вздохнула старуха. – Охо-хо. Не знаю, чем кормить.

– Ничего не надо, – сказал Самгин, едва сдержав желание закричать. – Вы... не беспокойтесь...

– Что уж тут, – отозвалась Анфимьевна, уходя; шла она, точно против сильного ветра.

– Ну – сниму, а – куда девать его? – спросила она в дверях...

Самгин закрыл лицо руками. Кафли печи, нагреваясь все более, жгли спину, это уже было неприятно, но отойти от печи не было сил. После ухода Анфимьевны тишина в комнатах стала тяжелей, гуще, как бы только для того, чтобы ясно был слышен голос Якова, – он струился из кухни вместе с каким-то едким, горьковатым запахом:

– Когда мы не научимся...

Самгин отметил: «Говорить – не умеет, следовало сказать – если, а не – когда».

– ...действовать организованно, так у нас ни черта не выйдет. Не успел, говоришь? Надо было успеть, товарищ Калитин... Такие неуспехи...

Самгин отшатнулся от печки и ушел в кабинет, плотно прикрыв дверь за собою.

Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.

Его обслуживала горничная Настя, худенькая девушка с большими глазами; глаза были серые, с золотой искрой в зрачках, а смотрели так, как будто Настя всегда прислушивалась к

чему-то, что слышит только она. Еще более, чем Анфимьевна, она заботилась о том, чтобы напоить чаем и накормить защитников баррикады. Она окончательно превратила кухню в трактир.

Анфимьевна простудилась и заболела. Последний раз Самгин видел ее на ногах поздно вечером, на другой день после того, как удавился повар.

В кухне никого не было, почти все люди с баррикад, кроме дежурных, совещались в сарае. Самгина смутила тяжелая возня на чердаке; он взял лампу, вышел на черное крыльцо и увидал, что старуха, обняв повара сзади, под мышки, переставляет его маленькую фигурку со ступени на ступень. Повар, прижав голову к левому плечу и высунув язык, не гнулся, ноги его были плотно сжаты; казалось, что у него одна нога, она стучала по ступеням твердо, как нога живого, и ею он упирался, не желая спуститься вниз. Осветив руки Анфимьевны, вспухшие на груди повара, Самгин осветил и лицо ее, круглое, точно арбуз, окрашенное в лиловый цвет, так же как ее руки, а личико повара было темное и похоже на большую картофелину.

– Куда вы его, куда? – шопотом спросил Самгин. Старуха, покрякивая и задыхаясь, ответила:

– Ничего, не беспокойтесь. У меня салазки припасены. Медник отвезет. Он – услужливый...

Сойдя с лестницы, она взяла повара поперек тела, попыталась поднять его на плечо и – не сладив, положила под ноги себе. Самгин ушел, подумав:

«В другое время я бы помог ей».

Он уже так отупел, что виденное не взволновало его. Теперь Анфимьевна лежала, задыхаясь, в своей комнате; за нею. ухаживал небритый, седой фельдшер Винокуров, человек – всегда трезвый, очень болтливый, но уважаемый всей улицей.

– Знаменитая своей справедливостью женщина, замечательнейшая, – сипло говорил он. – Но – не вытянет. Пневмония. Жаль. Старичье – умирает, молодежь – буянит. Ох, нездорова Россия…

Дважды приходили солдаты, но стреляли они издали, немного; постреляют безвредно и уйдут. Баррикада не отвечала им, а медник посмеивался:

– Бесполезно патроны тратят, сукины сыны... И хвастливо говорил:

– В старое бы время: ребята – в штыки! И успокоились бы душеньки наши в пяток минут... Лаврушка нашел, что:

– Пули щелкают, как ложкой по лбу.

Как-то днем, в стороне бульвара началась очень злая и частая пальба. Лаврушку с его чумазым товарищем послали посмотреть: что там? Минут через двадцать чумазый привел его в кухню облитого кровью, – ему прострелили левую руку выше локтя. Голый до пояса, он сидел на табурете, весь бок был в крови, – казалось, что с бока его содрана кожа. По бледному лицу Лаврушки текли слезы, подбородок дрожал, стучали зубы. Студент Панфилов, перевязывая рану, уговаривал его:

– Не дергайся. Стыдно.

Но Лаврушка, вздрагивая, изумленно выкатив глаза, всхлипывал и бормотал:

– Ой, больно! Ну, и больно же, ой, господи! Да – не троньте же... Как я буду жить без руки-то? – с ужасом спрашивал он, хватая здоровой рукой плечо студента; гладя, пощупывая плечо и косясь мокрыми глазами на свою руку, он бормотал:

– Какой же революционер с одной-то рукой? Товарищ Панфилов – отрежут руку?

Но вечером он с подвязанной рукой сидел за столом, пил чай и жаловался Якову:

Поделиться с друзьями: