Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть третья
Шрифт:
Но она сама, схватив его за руку, заставила сесть рядом с собою и, крепко обняв голову его, спросила быстрым, тревожным шопотом:
– Что с тобой, милый? Кто тебя обидел? Ну, скажи мне! боже мой, у тебя такие сумасшедшие, такие жалкие глаза».
Это было глупо, смешно и унизительно. Этого он не мог ожидать, даже не мог бы вообразить, что Дуняша или какая-то другая женщина заговорит с ним в таком тоне. Оглушенный, точно его ударили по голове чем-то мягким, но тяжелым, он попытался освободиться из ее крепких рук, но она, сопротивляясь, прижала его еще сильней и горячо
– Я знаю, что тебе трудно, но ведь это – ненадолго, революция – будет, будет!
– Позволь, – пробормотал он, собираясь сказать ей что-то сердитое, ироническое, убийственное, но сказал только: – Мне – неудобно.
В самом деле было неудобно: Дуняша покачивала голову его, жесткий воротник рубашки щипал кожу на шее, кольцо Дуняши больно давило ухо.
– Ты – умница, – шептала она. – Я ведь много знаю про тебя, слышала, как рассказывала Алина Лютову, и Макаров говорил тоже, и сам Лютов тоже говорил хорошо...
Выдернув, наконец, голову, оправляя волосы, Клим вскочил на ноги.
– Лютов не мог хорошо говорить обо мне и вообще о ком-нибудь.
Он чувствовал, что говорит – не то, ведет себя – не так и, должно быть, смешон.
– Нет, нет, это неверно, – торопливо и убедительно восклицала Дуняша. – Он сказал Макарову при мне:
«Самгин смотрит на улицу с чердака и ждет своего дня, копит силы, а дождется, выйдет на свет – тут все мы и ахнем!» Только они говорят, что ты очень самолюбив и скрытен.
Она стояла пред ним, положив руки на плечи его, – руки были тяжелые, а глаза ее блестели ослепляюще.
«Пошлейшая сцена», – убеждал себя Самгин, но слушал.
– Лютов – замечательный! Он – точно Аким Александрович Никитин, – знаешь, директор цирка? – который насквозь видит всех артистов, зверей и людей.
Он обнимал талию женщины, но руки ее становились как будто все тяжелее и уничтожали его жестокие намерения, охлаждали мстительно возбужденную чувственность. Но все-таки нужно было поставить женщину на ее место.
– Ну, довольно! – сказал он и, намеренно крепко, грубо схватил ее, приподнял, но она вырвалась из его рук, отскочила за стол.
– Нет, подожди! Ты думаешь, я – блаженненькая, вроде уличной дурочки? Думаешь – не знаю я людей? Вчера здешний газетчик, такой курносенький, жирный поросенок... Ну, – не стоит говорить!
И, запахнув капот на груди, она громко сказала:
– Делиться надобно не пакостью, а радостью...
– Довольно, – повторил Самгин, подходя к ней.
– Оставь, расстроил ты меня и... устала я! Вздохнув, она скучно взглянула за плечо его, мимо лица.
– Надеялась, – попраздную с тобою! А – не вышло... Ты – иди. Уж очень я... не в духе! И – поздно уже. Иди, пожалуйста!
Самгин ушел, не сказав ни слова, надеясь, что этим обидит ее или заставит понять, что он – обижен. Он действительно обиделся на себя за то, что сыграл в этой странной сцене глупую роль.
«Черт меня дернул говорить с нею! Она вовсе не для бесед. Очень пошлая бабенка», – сердито думал он, раздеваясь, и лег в постель с твердым намерением завтра переговорить с Мариной по делу о деньгах и завтра же уехать
в Крым.Но утром, когда он пил чай, явился Дронов.
Всем существом своим он изображал радость, широко улыбался, показывая чиненные золотом зубы, быстро катал шарики глаз своих по лицу и фигуре Самгина, сучил ногами, точно муха, и потирал руки так крепко, что скрипела кожа. Стертое лицо его напоминало Климу людей сновидения, у которых вместо лица – ладони.
– Постарел ты, Самгин, седеешь, и волос редковат, – отметил он и добавил с дружеским упреком: – Рановато! Хотя время такое, что даже позеленеть можно.
Самгин предложил ему чаю, но Дронов попросил вина.
– Тут есть беленькое, «Грав», – очень легкое и милое! Сырку опроси, а потом – кофеишко закажем, – бойко внушал он. – Ты – извини, но я почти не спал ночью, после концерта – ужин, а затем – драма: офицер с ума спятил, изрубил шашкой полицейского, ранил извозчика и ночного сторожа и вообще – навоевал!
– Весело рассказываешь, – отметил Самгин, усмехаясь; Дронов покосился на него прищуренным глазом и, почесывая бритый подбородок, сказал очень просто:
– Я, брат, циником становлюсь. Жизнь всего успешнее обучает цинизму.
И, потянув носом, он добавил, тоже усмехаясь:
– Теперь, когда ее взболтали, она – гнильем пахнет. Не чувствуешь?
– Нет, – ответил Самгин, думая, что, если рассказать ему, как вел себя, что говорил поручик в поезде, – Дронов напишет об этом и все опошлит.
– Не чувствуешь? – повторил Дронов и, приятельски заказав слуге вино, сыр, кофе, – зевнул.
– А знаешь, – здесь Лидия Варавка живет, дом купила. Оказывается – она замужем была, овдовела и – можешь представить? – ханжой стала, занимается религиозно-нравственным возрождением народа, это – дочь цыганки и Варавки! Анекдот, брат, – верно? Богатая дама. Ее тут обрабатывает купчиха Зотова, торговка церковной утварью, тоже, говорят, сектантка, но – красивейшая бабища...
Самгину неприятно было узнать, что Лидия живет в этом городе, и захотелось расспросить о Марине.
– В каком смысле – обрабатывает, – в сектантском?
– Чорт ее знает! Вот – заставила Лидию купить у нее дом, – неохотно, снова зевнув, сказал Дронов, вытянул ноги, сунул руки в карманы брюк и стремительно начал спрашивать:
– Ну, что у вас там, в центре? По газетам не поймешь: не то – все еще революция, не то – уже реакция? Я, конечно, не о том, что говорят и пишут, а – что думают? От того, что пишут, только глупеешь. Одни командуют: раздувай огонь, другие – гаси его! А третьи предлагают гасить огонь соломой...
– А сам ты как думаешь? – спросил Клим; он не хотел говорить о политике и старался догадаться, почему Марина, перечисляя знакомых, не упомянула о Лидии?
– Как думаю я? – переспросил Дронов, налил вина, выпил, быстро вытер губы платком, и все признаки радости исчезли с его плоского лица; исподлобья глядя на Клима, он жевал губами и делал глотательные движения горлом, как будто его тошнило. Самгин воспользовался паузой.
– Все-таки: что же такое – эта? Зотова?
– А... зачем она тебе?