Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть третья
Шрифт:
Но нередко он бросал карандаш на стол, говоря себе:
«Я – не таков, как эти люди, более здоров, чем они, я отношусь к жизни спокойнее».
Однако действительность, законно непослушная теориям, которые пытались утихомирить ее, осаждаясь на ее поверхности густой пылью слов, – действительность продолжала толкать и тревожить его.
В конце зимы он поехал в Москву, выиграл в судебной палате процесс, довольный собою отправился обедать в гостиницу и, сидя там, вспомнил, что не прошло еще двух лет с того дня, когда он сидел в этом же зале с Лютовым и Алиной, слушая, как
«И в бездонном мешке времени кружится земной шар», – вспомнил он недавно прочитанную фразу и подумал, что к Достоевскому и Гоголю следует присоединить Леонида Андреева, Сологуба. А затем, просматривая карту кушаний, прислушиваясь к шуму голосов, подумал о том, что, вероятно, нигде не едят так радостно и шумно, как в Москве. Особенно бесцеремонно шумели за большим столом у стены, налево от него, – там сидело семеро, и один из них, высокий, тонкий, с маленькой головой, с реденькими усами на красном лице, тенористо и задорно врезывал в густой гул саркастические фразы:
– В Европе промышленники внушают министрам руководящие идеи, а у нас – наоборот: у нас необходимость организации фабрикантов указана министром Коковцовым в прошлом году-с!
За спиною Самгина, под пальмой, ворчливо разговаривали двое, и нетрезвый голос одного был знаком.
– Ерунда! Солдаты революции не делают.
– Тише!
– Расстреливать, как негров...
– Ты – сообрази: гвардия, преображенцы...
– Тем более: расстреливать! Что значит высылка в какое-то дурацкое село Медведь? Ун-ничтожать, как англичане сипаев...
– Это ты несерьезно говоришь.
– Я знаю больше тебя, – пьяным голосом вскричал свирепый человек, и Самгин тотчас вспомнил:
«Это – Тагильский. Неприятно, если узнает меня».
Он привстал, оглядываясь, нет ли где другого свободного столика?
Столика не нашлось, а малоголовый тенор, ударив ладонью по столу, отчеканил:
– Ни-ко-гда-с! Допущение рабочих устанавливать расценки приемлемо только при условии, что они берут на себя и ответственность за убытки предприятия-с!
Он встал и начал быстро пожимать руки сотрапезников, однообразно кивая каждому гладкой головкой, затем, высоко вскинув ее, заложив одну руку за спину, держа в другой часы и глядя на циферблат, широкими шагами длинных ног пошел к двери, как человек, совершенно уверенный, что люди поймут, куда он идет, и позаботятся уступить ему дорогу.
По газетам Самгин знал, что в Петербурге организовано «Общество заводчиков и фабрикантов» и что об этом же хлопочут и промышленники Москвы, – наверное, этот длинный – один из таких организаторов. Тагильский внятно бормотал:
– В Семеновском полку один гусь заговорил, что в Москве полк не тех бил, – понимаешь? Не тех! Солдаты тотчас выдали его...
Направо от Самгина сидели, солидно кушая, трое:
широкоплечая дама с коротенькой шеей в жирных складках, отлично причесанный, с подкрученными усиками, студент в пенснэ, очень похожий на переодетого парикмахера, и круглолицый барин с орденом на шее, с большими глазами в синеватых
мешках; медленно и обиженно он рассказывал:– Я сам был свидетелем, я ехал рядом с Бомпаром. И это были действительно рабочие. Ты понимаешь дерзость? Остановить карету посла Франции и кричать в лицо ему: «Зачем даете деньги нашему царю, чтоб он бил нас? У него своих хватит на это».
– Ужасно, – басом и спокойно сказала женщина, раскладывая по тарелкам пузатеньких рябчиков, и спросила: – А правда, что Лауница убили за то, что он хотел арестовать Витте?
– Но, мама, – заговорил студент, наморщив лоб, – установлено, что Лауница убили социалисты-революционеры.
Так же басовито и спокойно дама сказала:
– Я не спрашиваю – кто, я спрашиваю – за что? И я надеюсь, Борис, что ты не знаешь, что такое революционеры, социалисты и кому они служат. Возьми еще брусники, Матвей!
Человек с орденом взял брусники и, тяжко вздохнув, сообщил:
– Старик Суворин утверждает, что будто Горемыкин сказал ему: «Это не плохо, что усадьбы жгут, надо потрепать дворянство, пусть оно перестанет работать на революцию». Но, бог мой, когда же мы работали на революцию?
– Ужасно, – сказала дама, разливая вино. – И притом Горемыкин – педераст. Студент усмехнулся, говоря:
– Ты, дядя, забыл о декабристах...
«Это – люди для комедии, – подумал Самгин. – Марина будет смеяться, когда я расскажу о них».
Его очень развлекла эта тройка. Он решил провести вечер в театре, – поезд отходил около полуночи. Но вдруг к нему наклонилось косоглазое лицо Лютова, – меньше всего Самгин хотел бы видеть этого человека. А Лютов уже трещал:
– Вот – непредвиденный случай! Глупо; как будто случай можно предвидеть! А ведь так говорят! Мне сказали, что ты прикреплен к Вологде на три года, – неверно?
Он был наряжен в необыкновенно пестрый костюм из толстой, пестрой, мохнатой материи, казался ниже ростом, но как будто еще более развинченным.
– Хотя – ив Вологде пьют. Ты еще не запил? Интересно, каким ты пером оброс?
Говорил он вполголоса, но все-таки было неприятно, что он говорит в таком тоне при белобрысом, остроглазом официанте. Вот он толкает его пальцами в плечо;
– Кабинетик можно, Вася?
– Слушаю. Закусочку?
– Неизбежно.
– А дальше?
– Сам сообрази, ангел.
«Показывает старомодный московский демократизм», – отметил Самгин, наблюдая из-под очков за публикой, – кое-кто посматривал на Лютова иронически. Однако Самгин чувствовал, что Лютов искренно рад видеть его. В коридоре, по дороге в кабинет, Самгин осведомился: где Алина?
– Алина? – ненужно переспросил Лютов, – Алина пребывает во французской столице Лютеции и пишет мне оттуда длинные, свирепые письма, – французы ей не нравятся. С нею Костя Макаров поехал, Дуняша собирается... Втолкнув Самгина в дверь кабинета, он усадил его на диван, сел в кресло против него, наклонился и предложил:
– Ну, рассказывай, – как?
Его вывихнутые глаза стали как будто спокойнее, не так стремились спрятаться, как раньше. На опухшем лице резко выступил узор красных жилок, – признак нездоровой печени.