Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая
Шрифт:
– Феноменальный голос. Сельская учительница или что-то в этом роде. Знаменито поет.
Отлично спели трио «Ночевала тучка золотая», затем Кутузов и учительница начали «Не искушай». Лицо Кутузова смягчилось, но пел он как-то слишком торжественно, и это не согласовалось с безнадежными словами поэта. Его партнерша пела артистически, с глубоким драматизмом, и Самгин видел, что она посматривает на Кутузова с досадой или с удивлением. В зале стало так тихо, что Клим слышал скрип корсета Варвары, стоявшей сзади его, обняв Гогину. Лютов, балансируя, держа саблю под мышкой, вытянув шею, двигался в зал, за ним шел
Певцам неистово аплодировали. Подбежала Сомова, глаза у нее были влажные, лицо счастливое, она восторженно закричала, обращаясь к Варваре:
– Ну – что? Голосок-то? Помнишь, я тебе говорила о нем...
– Но он поет механически, – заметила Гогина.
– Шш! – зашипел Лютов, передвинув саблю за спину, где она повисла, точно хвост. Он стиснул зубы, на лице его вздулись костяные желваки, пот блестел на виске, и левая нога вздрагивала под кафтаном. За ним стоял полосатый арлекин, детски положив подбородок на плечо Лютова, подняв руку выше головы, сжимая и разжимая пальцы.
Кутузов спел «Уймитесь, волнения страсти», тогда Лютов бросился к нему и сквозь крики, сквозь плеск ладоней завизжал:
– Позвольте! Извините... Голосище у вас – капитальнейший – да!
Лютов задыхался от возбуждения, переступал с ноги на ногу, бородка его лезла в лицо Кутузова, он размахивал платком и кричал:
– Но – так не поют! Так нельзя!
Публика примолкла, заинтересованная истерическим наскоком боярина и добродушным удивлением бородатого мастерового.
– Нельзя? – спросил он. – Почему нельзя?
– Вы отрицаете смысл романсов, вы даже как будто иронизируете...
– Бесстрастием хвастаетесь, – крикнула Любаша;
Кутузов густо засмеялся.
– Да – вы прямо скажите: плохо!
– Позвольте мне объяснить, – требовательно попросил Никодим Иванович, и, когда Лютов, покосясь на него, замолчал, а Любаша, скорчив лицо гримаской, отскочила в сторону, писатель, покашляв в рукав пиджака, авторитетно заговорил:
– Хорошо, но – не так. Вы поете о страдании, о волнениях страсти...
– Ну, знаете, я до пряностей не охотник; мне мои щи и без перца вкусны, – сказал Кутузов, улыбаясь. – Я люблю музыку, а не слова, приделанные к ней...
Лютов обернулся, крикнул в буфет:
– Николай, – стол! Два стола... И, дернув перевязь сабли, плачевно попросил арлекина:
– Да – сними ты с меня эту дуру! По этому возгласу Самгин узнал в арлекине Макарова.
– Позвольте, – как это понять? – строго спрашивал писатель, в то время как публика, наседая на Кутузова, толкала его в буфет. – История создается страстями, страданиями...
Лакей вдвинул в толпу стол, к нему – другой и, с ловкостью акробата подбросив к ним стулья, начал ставить на стол бутылки, стаканы; кто-то подбил ему руку, и одна бутылка, упав на стаканы, побила их.
– Чорт! – закричал Лютов. – Если не умеешь...
Но сейчас же опомнился, забормотал:
– Ну, скорее, брат, скорее! Садитесь, господа, поговорим...
Было жарко, душно. В зале гремел смех, там кто-то рассказывал армянские анекдоты, а рядом с Климом белокурый, кудрявый паж, размахивая беретом, говорил украинке:
– Никто не может доказать мне, что борьба между людями – навсегда обязательна...
Человек, одетый крестьянином, ведя под руку монахиню,
проверявшую билеты, говорил в ухо ей:– Нет, материализмом наш народ не заразится... Самгин стоял в двери, глядя, как суетливо разливает
Лютов вино по стаканам, сует стаканы в руки людей, расплескивая вино, и говорит Кутузову:
– Вот – человек оделся рыцарем, – почему? Почему – именно рыцарем?
Кутузов, со стаканом вина в руке, смеялся, закинув голову, выгнув кадык, и под его фальшивой бородой Клим видел настоящую. Кутузов сказал, должно быть, что-то очень раздражившее людей, на него кричали несколько человек сразу и громче всех – человек, одетый крестьянином.
– Не новость! Нам еще пророки обещали: «И будет, яко персть от колесе, богатство нечестивых и яко прах летяй» – да-с!
В зале снова гремел рояль, топали танцоры, дразнила зеленая русалка, мелькая в объятиях китайца. Рядом с Климом встала монахиня, прислонясь плечом к раме двери, сложив благочестиво руки на животе. Он заглянул в жуткие щелочки ее полумаски и сказал очень мрачно:
– Я вас знаю.
– Разве? – тихо и равнодушно спросила она.
– Вас зовут Марья Ивановна, вы живете... Самгин назвал переулок, в котором эта женщина встретила его, когда он шел под конвоем сыщика и жандарма. Женщина выпустила из рукава кипарисовые четки н, быстро перебирая их тонкими пальцами красивой руки, спросила, улыбаясь насильственной улыбкой:
– А еще что?
– Я знаю о вас все.
– Вот как? Тогда вы знаете обо мне больше, чем я, – ответила монахиня фразой, которую Самгин где-то читал.
«Книжники», – подумал он, глядя, как монахиня пробирается к столам, где люди уже не кричали и раздавался голос Кутузова:
– Восьмидесятые годы хорошо обнаружили, что интеллигенция, в массе своей, вовсе не революционна...
– Неправда!
– Верно! – сказал Тагильский, держа шлем в руке, точно слепой нищий чашку.
Поправив на голове остроконечный колпак, пощупав маску, Самгин подвинулся ко столу. Кружево маски, смоченное вином и потом, прилипало к подбородку, мантия путалась в ногах. Раздраженный этим, он взял бутылку очень холодного пива и жадно выпил ее, стакан за стаканом, слушая, как спокойно и неохотно Кутузов говорит:
– Теперь, когда марксизм лишил интеллигенцию чинов и званий, незаконно присвоенных ею...
– Позвольте! – гневно крикнул кто-то.
– Не мешайте!
– Нет, позвольте! Я – по вопросу о законности...
– Долой нигилистов! – рявкнул нетрезвый человек в голубом кафтане, белом парике и в охотничьих сапогах по колено.
Сердитым ручейком и неуместно пробивался сквозь голоса негодующих звонкий голосок Любаши:
– Думаете, что если вы дали пять рублей в пользу политических, так этим уже куплено вами место в истории...
Из угла, из-за шкафа, вместе со скрежетом рыцарских доспехов, плыла басовитая речь Стратонова:
– Р-реакции – законны; реакция – эпоха, когда укрепляются завоевания культуры...
– Толстыми и Победоносцевыми, – крикнул кто-то. Говорили все сразу и так, как будто боялись внезапно онеметь. Пред Кутузовым публика теснилась, точно в зоологическом саду пред зверем, которого хочется раздразнить. Писатель, рассердясь, кричал:
– Ваш «Манифест» – бездарнейший фельетон!
А он говорил в темя писателя: