Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***
Шрифт:
Вы, наверное, предполагаете, что предметом моих размышлений было бедственное положение, в котором я осталась. Нет, это положение касалось лишь внешних обстоятельств жизни моей, а занимало мои мысли лишь то, что касалось меня самой.
Вы скажете, что я неверно провожу тут различие. Нисколько. Наша жизнь, можно сказать, нам менее дорога, чем мы сами,— то есть чем наши страсти. Стоит только посмотреть, какие бури бушуют порою в нашей душе, и можно подумать, что существование — это одно, а жизнь — совсем другое; жизнь наша складывается по воле случая, а существование присуще нам от природы. И если человек кончает жизнь самоубийством, он расстается с жизнью лишь для того, чтобы спастись, избавиться от чего-то невыносимого; невыносим же несчастному не он сам, но бремя, которое он несет.
Я вставила в свой рассказ это рассуждение, желая подтвердить то, что собираюсь сказать — а именно, что, уйдя к себе в
Помните, как этот племянник господина де Клималя, застав меня с ним, сказал: «Хороши же вы, мадемуазель!» А вы ведь знаете, что я полюбила Вальвиля; сами посудите, каково мне было услышать эти слова.
Во-первых, я была целомудренна; Вальвиль больше не верил этому, а Вальвиль был моим возлюбленным. Возлюбленный! Ах, дорогая, как женщина ненавидит возлюбленного в подобных случаях! Но как ей горько его ненавидеть! Потом, ведь Вальвиль теперь, наверно, разлюбит меня. Ах, недостойный! Да, разлюбит, но разве уж он так виноват? Этот де Клималь — человек пожилой, человек богатый; Вальвиль видит, что он стоит на коленях передо мной; я скрыла от него, что знаю де Клималя, а я бедна. На что это похоже? Какое мнение обо мне может быть у Вальвиля после всего этого? В чем я имею право его упрекать? Если он меня любит, естественно, что он считает меня преступной, и Вальвиль должен был сказать именно то, что сказал мне, ведь как ему было обидно, он питал уважение и склонность к девушке, которую теперь ему приходится презирать. Да, он и в самом деле теперь презирает меня, возводит на меня самое ужасное обвинение; не поколебавшись ни одного мгновения, он осудил меня, даже не захотел поговорить со мной. Ужели я могла бы простить этого человека? Ужели у меня хватило бы духу увидеться с ним! Нет, для этого надо быть бесхарактерной, не иметь никакой гордости. Пусть он питал подозрения, пусть он гневался, чувствовал себя обиженным — пожалуйста, это его дело. Но как он мог оскорбить меня пренебрежением, презрением, как мог уйти, слышать, что я зову его, и не вернуться? Он любил меня, а теперь, очевидно, не любит. Ах, да зачем мне думать о человеке, который так недостойно обманывается, так плохо меня знает! Да пусть он делает, что ему угодно; дядюшка ушел, пусть убирается и племянник. Один — сущий негодяй, а другой думает что я негодяйка. Стоит ли жалеть о таких людях?
«А что же сверток? Почему я его до сих пор не упаковала? — упрекнула я себя, вставая с кресла, на котором сидела, ведя с собою тот разговор, что вам сейчас передала.— Занимаюсь какими-то пустяками,— думала я,— а ведь завтра я уезжаю. Надо сегодня же отослать эти тряпки, а также деньги, которые дал мне на днях де Клималь?» (Деньги остались на столе, куда я их бросила, и госпожа Дютур чуть не силой положила кошелек мне в карман.)
И вот я отперла сундучок, чтобы достать оттуда новое белье, купленное мне де Клималем. «Да, господин де Вальвиль, да,— бормотала я, вынимая белье,— вы еще меня узнаете и будете судить обо мне правильно, как должно». Эти мысли преследовали меня, и, сама того не замечая, я скорее Вальвилю, чем его дядюшке, возвращала подарки, тем более что, отсылая белье, платья и деньги, я собиралась присоединить к посылке письмо, которое решила написать,— я полагала, что все это рассеет заблуждения Вальвиля и заставит его пожалеть о разлуке со мной.
Мне казалось, что у него благородная душа, и я уже заранее радовалась, представляя себе, как он будет горевать, зачем оскорбил девушку, столь достойную уважения, а мне смутно представлялись многие и многие причины, требовавшие почтительного отношения ко мне.
Прежде всего, за меня говорит беспримерное несчастье, постигшее меня, и то, что, несмотря на него, я осталась чиста и невинна, а ведь добродетель и несчастье так украшают друг друга! А кроме того, я молода и хороша собой, чего же еще? Все как по заказу для того, чтобы растрогать великодушного влюбленного, исторгнуть у него вздохи раскаяния в том, что он так оскорбил меня. Лишь бы мне повергнуть Вальвиля в уныние, и я буду довольна; а после этого я не хочу и слышать о нем. У меня возник хороший замысел: больше никогда не видеться с ним; я находила, что это будет с моей стороны красивым и очень гордым поступком; ведь я полюбила его, мне так радостно было видеть, что он заметил мою любовь, и вот, когда я, несмотря на это, порываю с ним, пусть хорошенько поймет, какое сердце он разбил.
А тем временем работа моя подвигалась, и, к вашему удовольствию, замечу, что, предаваясь столь возвышенным и мужественным мыслям, я, складывая белье, любовалась им и говорила себе (но так тихо, что и сама своего шепота не слышала): «А какое красивое белье!» Что означало: «Жаль с ним расставаться».
Мелочные
сожаления, не делавшие чести моей гордой досаде, но что поделаешь! Я представляла себе, как бы приятно было надевать это нарядное белье, которое я перебирала сейчас, а великие жертвы даются нелегко; как бы они ни тешили наше сердце, мы бы с удовольствием обошлись без них. «Так что ж вы? Зачем лишили себя удовольствия?» — можно было бы в шутку сказать мне, но ведь если хочешь выглядеть высоким, надо выпрямиться во весь рост, а будешь ежиться да горбиться, покажешься маленьким. Ну, возвратимся к нашему повествованию.Мне оставалось только сложить чепчик, так как, войдя в комнату, я положила его на стул у двери и позабыла о нем: в мои годы на девушку, расстающуюся со своими уборами, могла напасть рассеянность.
Так, я думала лишь о платье, которое тоже нужно было уложить,— я говорю о том платье, которое мне подарил господин де Клималь,— оно как раз было на мне, и, понятно, я не спешила снять его с себя. «Не надо ли еще чего-нибудь положить? — говорила я.— Все ли я собрала? Нет, еще деньги не положила». Деньги эти я вынула из кармана без всякого сожаления: я совсем не была скупой, а только тщеславной, поэтому у меня и не хватало мужества расстаться с красивым платьем.
Однако ж в конце концов только это платье и осталось уложить. Что ж мне делать? «Ну, прежде чем снять с себя новое платье, достанем-ка сначала старое»,— добавила я, все еще стараясь выиграть время. А старое платье, о котором я говорила, висело у меня перед глазами на вешалке.
И вот я встала, чтоб пойти за ним, но за краткий путь, потребовавший всего лишь двух шагов, гордое мое сердце смягчилось, слезы увлажнили глаза, и, не знаю уж хорошенько почему, я тяжело вздохнула,— может быть, горюя о себе, может быть, о Вальвиле, а может быть, о красивом своем платье. К какому из трех предметов грусти относился мой вздох, в точности не могу сказать.
Как бы то ни было, я сняла с крючка старое платье, все еще вздыхая, печально опустилась на стул. «Какая я несчастная! Ах, господи, зачем ты отнял у меня отца и мать!»
Быть может, я вовсе не то хотела сказать и упомянула о родителях для того, чтобы причина моего огорчения стала благороднее; ведь мы иной раз играем в прятки с самими собой, скрываем мелкие чувства, в которых не хотим признаться, называя их другими именами, и, быть может, я плакала лишь из-за своих нарядов. Как бы то ни было, после этого короткого монолога, который, несмотря на все мои горести, кончился бы переодеванием, я случайно бросила взгляд на чепчик, лежавший возле меня.
— Ну вот! — сказала я тогда.— Думала, что все уже сложила в узел, а тут еще чепчик.— Я даже и не подумала достать другой чепчик из своего сундучка и, причесавшись, надеть его. Хожу простоволосая. Так не хочется возиться!
А затем, переходя незаметно от одной мысли к другой, я вспомнила о старике монахе, своем покровителе. «Увы, бедняга! — сказала я себе.— Как он удивится, когда узнает обо всем этом!»
И тотчас же я решила, что мне надо увидеться с ним; времени нельзя терять; в моем положении это свидание — самое срочное дело; сверток с вещами можно послать и завтра. Право, какая я глупая, что столько хлопочу сегодня об этих противных тряпках (я назвала их «противными», желая уверить себя, что они совсем мне не нравятся). Даже лучше будет послать их завтра утром: Вальвиля застанут тогда дома, а сейчас он наверняка куда- нибудь ушел; оставим тут этот сверток, я его запакую, когда вернусь от монаха; нога у меня почти уже не болит; я потихоньку дойду до монастыря (а надо вам сказать, что в прошлый раз, когда монах приходил навестить меня, он объяснил мне дорогу).
Надо идти. Но какой же чепчик надеть? Какой? Да тот самый, который я сняла и который лежит теперь около меня. Не стоит рыться в сундучке и доставать другой, раз этот готов к моим услугам!
И к тому же, поскольку он гораздо наряднее и дороже моего чепчика, даже лучше будет надеть именно его и показать монаху — пусть он посмотрит и скажет, что у господина де Клималя, подарившего мне его, тонкий вкус и что из милосердия такие красивые чепчики бедным девушкам не покупают; ведь я собиралась рассказать все свое приключение этому доброму монаху,— он мне показался поистине хорошим человеком, а чепчик стал бы осязательным доказательством того, что я говорю правду.
А то платье, что было на мне? Право же, его тоже не следовало снимать: просто необходимо, чтобы монах увидел его — платье будет еще более веским доказательством.
И вот я без зазрения совести осталась в подаренном мне платье; так мне советовал рассудок; меня привела к этому решению неуловимая нить моих мыслей, и я снова воспрянула духом.
Ну, теперь причешемся и наденем чепчик! С этим делом я быстро управилась и сошла вниз, собираясь выйти из дому.
Госпожа Дютур разговаривала внизу с соседкой.