Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы
Шрифт:
III
И вот мы с Илюшей, наконец, в самом царстве этой, как он выразился про нее: «н-ну, жисти», – в доме Мирона Петрова, очевидно недавно выстроенном, потому что дом так привлекательно белел на ночном фоне своими гладко выструганными бревнами, а жестяная ярко-зеленая крыша так гостеприимно звала к себе. Изо всех окон мелькали те дрожащие, как будто постоянно переносимые с места на место, тусклые огоньки, какие бывают от сальных свечей.
– Мы все здесь! – вскрикнул в темных сенях над самым моим ухом голос, принадлежавший прачке – Петру Александрову, цели моего далекого путешествия. – Нас всех со всего дома вообче сбил хозяин на именины к своему сыну. Он у него над всем имуществом законный наследник. Пойдем, Иван Петрович, и ты к нему.
– Тро-тро-та-та! – благодушнейшим, но бессмысленным старческим голосом выводил он свою арию, блаженно хихикая и ласково тиская меня так, что даже временами я ощущал на моей левой щеке прикосновение его небритых уст, обдававших меня жарким спиртуозным паром.
– Порядочно, должно быть, ныне заложил? – спрашивал я у старика, просто, ради дружеского разговора, но избегая, впрочем, местоимений, потому что старик по таким временам делался необыкновенно обидчив. На знакомого, который ему начинал говорить ты, он, в качестве старинного камердинера какого-то знатного московского барина, страшно принимался кричать в том роде, что «как-де ты смеешь тыкать меня, музлан необузданный – а? Где ты такой политике научился, мерзавец? У-у-у!..» Принимал он в это время гордую позу своего бывшего повелителя, опрокидывал назад седую, гладко выстриженную головенку, а руки, по-барски, закладывал в изорванные штанишки, запущенные в голенищи, что все, в сложности, очень шло к его добренькому личику и к белому жилету, в который он неуклонно облекается вот уже, как я его знаю, четыре года. Но, с другой стороны, трудно было решиться в эти минуты почествовать его и политичным – вы, потому что он тогда залился бы горючими, стариковскими слезами и, благородно негодуя на вас, сказал бы вам: «Ты мне больше не друг! Сколько лет мы были с тобой на ты – а? сколько?» И тут случалось, что он, хотя и в бессильном азарте, но все же бросался на своего обидчика с поднятыми кулачищами, с раскрасневшимся личиком и с глазами полными слез.
– Тро-три-трэ-э-тр-ру-у! – снова восклицал он, отыскивая дверь, ведущую в нутро той бездны, в которую мы сошли с ним. А из бездны уже явственно доносился до нас глухой, смешанный гул одной из тех демонских пирушек, которые вдруг, нечаянно как-то, как бы сами собой, устраиваются в различных сферах трудящегося, но все-таки бедного мира, заставляя этот, бедный и финансами и головой, мир своими результатами думать, что злые духи устраивают эти безалаберные оргии на погибель ему, рабочему человеку, – на погибель отца его с матерью, детям и, наконец, на погибель его мастерства, только-только что начинавшего было разрастаться и радовать хозяйское, исстрадавшееся, сердце…
– Ну-ка, я отворю, Петр Александрыч! – сказал я, тоже избегая местоимений.
– Погод-ди-и! Тро-рро-ро-р-ру-у! – снова заорал он, и наконец-то из бездны, сопровождаемый хохотом пирующих, послышался такой же отзыв:
– Тр-ру-у-та-та! – Вслед за тем дверь отворилась прямо на нас с такой силой и быстротой, как будто говоря нам: «Вы к-куд-да?»
Верхние городские ряды. Малый ветошный ряд. Фотография 1880-х гг. из альбома «Москва. Городские ряды». Фототипия «Шерер, Набгольц и К°; Государственная публичная историческая библиотека России
Мы не испугались этого окрика, и на нас пахнула волнистая туча седых паров, как бы какой последний, но самый заколдованный сторож, не пускающий храбрых в наши сказочные царства, – и мы вошли. Ярче всего блестело, как бы золотое, брюхо медного самовара на белой, как снег, салфетке, покрывавшей стол. Потом дружелюбно закивала и заморгала нам с прачкой пара сальных свечей в медных подсвечниках, потом засветлелись
чайные чашки своим уродливым золочением, наконец в уши наши ударил тот стозевный, русско-кутящий говор, называемый гомоном или галдой, и в заключение над всем этим, как шум прорвавшейся плотины, царило металлически-свирепое шипение громадного самовара.– Добро пожаловать! – вскрикнул хозяин, Мирон Петрович, позируя перед нами новенькой ситцевой рубашкой, изукрашенной по белому полю черными мушками, плисовыми штанами, заткнутыми в козловые сапоги, а главное – длинным суконным жилетом, по которому тонкой змейкой вилась длинная часовая цепочка из так называемого нового золота.
– Гляди, хозяин, – закричал прачка, – какого я тебе дорогого гостя привел! Тро-ро-о-трэ-э!
– А-а! – протянул, в несказанной радости, Мирон Петрович. – Сколько лет, сколько зим…
– Мирону Петровичу!.. – поприветствовал, в свою очередь, я владыку дома, подавая ему руку, и владыка дома сейчас же закричал:
– Жена! Иван Петрович пришодчи… Пожаловали… В кои-то веки…
Как бы по щучьему велению, после этих хозяйских слов, стала предо мной супруга Мирона Петровича с подносом в руках и, ласково улыбаясь и кланяясь, потчевала меня:
– Извольте-ко! С дорожки-то, выкушайте…
– Ну-ко, ну-ко-сь! – торопливо упрашивал хозяин. – В сам деле, с дорожки-то… Теперича если с морозцу-то… Ну-ко-сь!
Я выпил.
Поднос плавно обернулся ко мне своим другим углом.
– Ну-ко-сь! Ну-ко вторительную… Хе-хе-хе-хе!
– Мирон Петрович! подождите, голубчик! Закусить нужно.
– После эфтой уж закусите, – мягким тоном упрашивала хозяйка. – Без того и к столу не пущу.
– Вот это так! Вот это по-нашему. Так и не пускай, потому ты здесь, одно слово, хозяйка…
– А то кто же? Ты без меня-то пропал бы совсем… Кушайте-ка!
Я вступил во вторительную.
– Бежи-ка, Мирон Петрович, за пирогом поскорее, – приказала супруга. – Они вот выкушают у меня еще третью, да уж тогда и закусят.
– Ха-ха-ха-ха! – радуясь изобретательности своей половины, раскатился Мирон Петрович и стремглав бросился за пирогом, с которым через секунду и стал передо мной, как лист перед травой.
– Ну-ко-сь! Всю, всю, всю! – подталкивала мою руку гостеприимная хозяйка и, таким образом, помогала ей опрокинуть в горло третью рюмку. – Всю, всю, всю! Нечего на кудри-то оставлять. Вы и так у нас кудрявы. Ну вот, так-то лучше! Теперь и в компанию милости просим, гостек дорогой!
– Так-то лучше! – подсмеивался тоже и Мирон Петров. – А то захотел дом без Троицы строить {252} …
252
А то захотел дом без Троицы строить… – Имеется в виду пословица «Без Троицы дом не строится», употреблявшаяся в контексте «Бог Троицу любит».
Та ласка, с которой ввалили в меня сразу три громадных рюмки померанцевой водки, принудила мой организм с каким-то особенным удовольствием смотреть на все окружавшее меня. Теплота и комнаты, и влитого в меня спирта разлилась по всему моему телу и, расположивши глаза мои к самому розовому созерцанию, поминутно вызывала на мои губы нежнейшие улыбки. Сознавая, так сказать, милую неуклюжесть этих улыбок, я в одно и то же время и старался спугивать их с моих губ, и сердился на себя, зачем спугиваю, конечно, с отличной основательностью рассуждая при этом на следующей глубокомысленный манере:
«К чему тут сдерживаться? Это мир не такой!.. Все здесь так беззлобно, так просто… Веселятся люди эти редко, да зато от души…»
Улыбка, нежнейшая паче только что согнанной мной, снова, алым розаном, расцветала на губах; а хозяйка, как бы отгадывая мои молчаливые думы, уже стояла передо мной со своим фатальным подносом, на котором, вместе с дымящимся чаем, блестела и новая рюмка.
– У нас просто, – отвечала в лад мне угостительница. – Кушайте-ка… И когда я протянул было руку к тому углу подноса, на котором стоял чайный стакан, она грациозно повернула подносом, и рука моя вместо чая схватилась за рюмку.