Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном

Иоганнес Гюнтер фон

Шрифт:

Русские открыли мне глаза на настоящую поэзию, они стали, так сказать, моим первым семинаром, благодаря русским у меня выработался критический взгляд на творения и моих немецких современников.

Свои тогдашние стихотворные переводы я теперь вряд ли мог бы одобрить, ибо в стихах важна ведь не столько внешняя фактура, сколько тот имманентный дух в его динамике, который ими движет; поэт нередко и сам не понимает — каким образом, это что-то вроде квантовых волн слова. Как же мог я, восемнадцатилетний, понять то, что сам Господь Бог вложил в уста поэта? Хотя, надо признать, я очень старался.

Было ли то веление судьбы?

Что если бы я не поехал тогда в Ригу и не

попался бы мне на глаза журнал «Весы»? Если бы я не записал — что было для меня совсем уж необычно — его адрес? И не отправил бы — скуки ради — туда письмо? Как бы сложилась моя жизнь тогда?

Или так все и должно было случиться, поскольку так называемая личная инициатива есть всего навсего колебание магических волн, сумма коих и образует, может быть, нашу жизнь?

Кто может ответить на все эти вопросы — хотя и сталкивается с ними всю свою жизнь? Даже у Альберта Эйнштейна я по этому поводу нашел не ответы, а лишь искренние недоумения.

Богиня скуки заставила меня изучать витрины книжных магазинов, где мой взор упал и на объявления о двух циклах докладов профессора Теодора Лессинга — один по новейшей философии, другой — по естественным наукам. В одном из магазинов мне дали и адрес докладчика, который в ту зиму читал курс лекций в одном из пансионов Дрездена.

На другой день я стоял перед ним.

Был он среднего роста, живчик со склонностью к полноте. Выразительная голова, маленькая бородка, слегка вьющиеся каштановые волосы, зачесанные назад. Возраст его трудно было угадать, на меня он производил впечатление несколько потрепанного актера (ему было тогда слегка за тридцать). Держался он по-светски, весьма любезно, но с оттенком превосходства, с некоторой добродушной иронией. Немудрено, ведь он был необыкновенно умен! И знал практически все.

И он сразу понял, что мне нужно. Он предложил мне вместе с еще одним молодым человеком распространять билеты на его доклады и усаживать гостей на отведенные им места — за это я мог бесплатно посещать весь курс и кроме того — о, как мудро это было с его стороны — чувствовать себя «своим», что, несомненно, подогревало рвение к учебе.

Помимо всего прочего профессор Лессинг был и поэтом, что вдвойне привлекало к нему юного рифмача, одержимого музами. Я с жадностью проглотил его стихи и драмы, что еще больше расположило меня в его пользу.

Немаловажным прибытком для меня стал и тот факт, что его лекции собирали много народа: в основном это были молодые люди моего возраста, а также строго одетые, серьезного вида юные дамы, за которыми невозможно было волочиться, но с которыми интересно было общаться; неопределенного возраста и занятий простовато одетые господа, элегантные львицы в мехах и непременные чудаки, как один пожилой изобретатель так называемой гороховой колбасы или богатый фабрикант со своей красивой женой — эта парочка охотно принимала на себя роль меценатов и в дальнейшем покровительствовала, в частности, известному поэту Теодору Дойблеру. У меня завязались контакты со множеством людей, у которых я учился непринужденному и корректному общению, столь для них всех естественному.

Профессор дружил с известным философом и графологом Людвигом Клагесом, который писал и стихи, знакомые мне по журналу «Листки для искусства». Лессинг очень хорошо читал их вслух — так что пусть и таким окольным путем, но я стал постигать Стефана Георге. Лессинг же преклонялся перед I"eopre, с каким неподражаемым мастерством он читал его стихотворение, посвященное Ницше!

Среди слушательниц Лессинга было немало суфражисток, которые им восхищались. Все они были как-то вызывающе одеты, в какие-то просторные балахоны, на мой

взгляд, безвкусные, и все они то и дело затевали громогласные споры, что их тоже не украшало. Однако они составляли предмет моих размышлений, потому что в них для меня открылся какой-то неведомый и весьма взбудораженный мир, право на существование которого подкреплялось тем, что за них вступался Лессинг, ибо я восхищался Лессингом и до сих пор думаю, что мне несказанно повезло, что я именно в этом мудреце обрел своего первого ментора, хотя многое из того, за что он выступал, осталось мне чуждым.

Никто не принуждал меня менять свою веру, но я сам принуждал себя внимательнее контролировать свои мысли. Его лекции не только сообщали мне много новых знаний, но они учили меня мыслить. За это я навсегда признателен Теодору Лессингу. Я учился у него диалектике, учился любя, ибо только если ты любишь, то можешь в полной мере постичь мудрость другого человека. Только безграничная, не ведающая сомнений увлеченность создает почву, на которой может взойти семя пусть иначе скроенного, но достаточно сильного духа. Диалектическая или, может быть, еще лучше сказать, пластическая мысль — это большой дар, потому что она позволяет юному человеку скорее разобраться в загадках мира и лучше чувствовать себя на многотрудных путях жизни.

Теперь, правда, я знаю, что излишняя логика может таить в себе и опасность для юного сознания, ибо зачастую она склонна упрощать то, что вовсе не подлежит упрощению, и лучше всего осваиваешь то, что отвоевал себе в борьбе противоречий.

Частые прогулки по Дрездену, в продолжение которых я изучил этот красивый город, весьма способствовали размышлению. И созерцанию. Ему меня учила и несравненная здешняя галерея.

Вот только с чувствами ощущалась нехватка.

Письма с родины и газеты твердили о том, что дела в России идут скверно. Русские, вроде бы собиравшиеся закидать японцев шапками, потерпели поражение. Мощная крепость Порт-Артур в январе 1905 года была сдана противнику. Великая Россия была унижена маленькой Японией.

Нам это мало что говорило. Прибалтийские немцы, даже те, что служили в армии, не принимали эту бог весть где протекавшую войну слишком близко к сердцу. То ли потому, что она была где-то слишком далеко, то ли потому, что связанные с ней тяготы нас не касались. Как не касалась нас, например, Франко-прусская война 1870–1871 годов, как не касалась нас Русско-турецкая война 1877–1878 годов. Нам не было до этого дела, потому что нам не было дела до России. Так нам казалось тогда — да не так оказалось на самом деле.

Первый раскат грома принесло с собой Кровавое воскресенье 9 января 1905 года.

Там произошло что-то совершенно непостижимое. Утром того дня священник Георгий Гапон повел к Зимнему дворцу в Петербурге огромную толпу, говорили о доброй сотне тысяч демонстрантов. Там они собирались вручить царю петицию с просьбой ослабить иго нищеты и прекратить войну. Шли мирно, с церковными песнопениями, с иконами, но у самого царского дворца охрана и присланные ей на подмогу войска открыли огонь. Говорили о тысячах жертв.

В газетах печатались пространные статьи о случившемся, сплошь напичканные словами, которые были мне совершенно непонятны, — такими, как социализм, пролетариат, коммунизм, права человека.

Над своей кроватью я повесил портрет писателя Льва Толстого — в знак своей связи с Россией; кое-кто потешался надо мной, кто-то удивлялся. Я, конечно, не имел понятия об учении Толстого, но был уверен, что он учит добру и хочет для всех жизни лучшей, чем та, которую вели окружающие меня люди, и поэтому поклонялся ему со всем своим ребяческим пылом.

Поделиться с друзьями: