Жизнь поэтов
Шрифт:
— Я не понимала твоего отца, — говорит она теперь. — Это был удивительный человек и какой ум! Голова у него была устроена совсем иначе, чем у других людей. А я этого не понимала и пыталась сделать его таким, как все.
Моего отца вот уже тридцать лет нет в живых. Протяни он подольше, ему, может, удалось бы дожить до зарождения этой положительной оценки его личности.
— Мне было шестнадцать, когда мы познакомились, — рассказывала мать. — Мы с ним ходили кататься на коньках в Кротона-парк. Он был малый не промах и какой красавец! Не позволял мне появляться в обществе другого мальчика. Весной дарил мне цветы. Мы играли в теннис. Он был превосходный теннисист. Мама не хотела, чтобы я выходила за него замуж.
Вот какой он был человек, мой отец. Находчивый, пробивной. Умел пройти сквозь полицейское оцепление, проникнуть через служебный вход в любой театр на Бродвее, заговорив зубы вахтеру. Достать билеты на концерт в Карнеги-Холл, несмотря на аншлаг. Затеять с нами игру. Он умел из простейших вещей — прогулки в парке, вылазки на природу — сделать праздник. У него роились идеи, он давал нам интересные книги, приносил домой кинокамеры, электропоезда, любил поразить нас неожиданным эффектом. Он провел семейный корабль через рифы Великой депрессии! И все же говорят, что жизнь его не удалась. Об этом неудачнике сложились
В юности он служил кассиром в банке и отличался, как говорят, необыкновенной красотой. В один прекрасный день его наружность привлекла внимание человека в берете и пенсне, возникшего перед полированной мраморной стойкой кассы. Это был, как рассказывают, кинорежиссер из Европы, приступавший к съемке многосерийной ленты об отважной красавице, которая каждую неделю будет попадать под конец синематографического сеанса в какое-нибудь чудовищно опасное положение, с тем чтобы спасение приходило лишь в следующей серии неделю спустя. Красавицу играла Перл Уайт [11] , а на роль ее спасителя и целомудренного спутника требовался красивый молодой человек с подобающей героической внешностью. Мой отец обдумал предложение и отказался. Он, видите ли, рассчитывал сделать карьеру в банке, мой еврейский папочка. В первую мировую он, честолюбивый мичман, учился на лейтенанта в Военно-морской академии Уэбба на реке Гарлем, но война кончилась раньше, чем его учеба. У меня висит на стене пожелтевшая фотография тех лет: отец стоит, опираясь на швабру, в шеренге таких же курсантов, вооруженных швабрами и ведрами. Постепенно коллекция его деловых промахов и сорвавшихся предприятий все разрасталась. В начале тридцатых, эпоху грампластинок из шеллака на 78 оборотов, отец занялся торговлей пластинками; в музыке он разбирался по-настоящему, в его магазине имелся превосходный выбор грамзаписей, и многие тогдашние артистические знаменитости заказывали пластинки у него, но деловой партнер отца пару раз смошенничал, их фирма лопнула, и отец лишился своего магазина. Он помещался в старом здании ипподрома на Шестой авеню, между Сорок третьей и Сорок четвертой улицами. Во вторую мировую отец занялся выгодной торговлей разными импортными новинками — изобретениями чокнутых швейцарских умельцев вроде мыльницы новой конструкции, предохраняющей мыло от раскисания и продлевающей срок пользования им. В военную пору мыло было дефицитом, но к тому времени, когда отец развернул продажу этих штуковин, война закончилась, мыла и всего прочего было в избытке, людям хотелось жить расточительно, вознаграждая себя за годы суровой экономии, все стремились использовать и заменить каждую вещь, включая мыло, как можно скорее. Один делец предложил отцу партнерство в новом коммерческом начинании в области пластиночного бизнеса — ожидалось наступление эпохи долгоиграющей пластинки. На сей раз отец по достоинству оценил открывающиеся перед ним возможности, принял правильное решение, но не смог внести несчастных десяти тысяч, требовавшихся для того, чтобы войти в долю. Представляете себе картину?
11
Перл Уайт (1889—1938) — американская кинозвезда, завоевавшая широкую популярность благодаря сериалу «Опасные приключения Полины» (1914) и другим приключенческим фильмам.
Он просаживал деньги в карты, потому что считал себя хорошим игроком, а хорошим игроком он не был. Опаздывал отец постоянно, поздно являлся на работу, когда поступил коммивояжером к одному оптовому торговцу бытовыми электроприборами, поздно возвращался домой. Отец распутничал, сказал мне однажды брат. У него была женщина. Всего одна? Та, про которую говорил мой брат, пела на сцене, жидкое такое сопрано; у нее вышла пластинка, и она написала на футляре: «Джеку — всегда». Только зачем же приносить это домой, если «всегда» значит «в любое время»? Может, другого места у него не было. Ничего у него не было. К концу жизни он стал сам мыть посуду, убираться на кухне, ходить за продуктами. Работать он больше не хотел. Его царством стала трехкомнатная квартирка в Бронксе, где он любил сидеть в ванной и читать газеты, прячась от жизни с ее все более нелицеприятными оценками. К моменту смерти его имущество состояло из пары костюмов, сломанных часов, перстня с гранатом да страхового полиса, под всю сумму которого он наделал долгов. После него осталась стопка белых рубашек с рельефным узором, несколько ярких галстуков, которыми он гордился, да древняя деревянная теннисная ракетка.
Отворачиваюсь к окну. Внизу, на плоской крыше университетского спортцентра, накручивают круги по беговой дорожке, каждый в своем собственном темпе, любители бега трусцой в шортах, надетых поверх тренировочных штанов. По всему городу трусят эти бегуны с наушничками на голове. Раньше я думал, что они тренируются, готовя себя к наступлению часа, когда ничего больше и не останется, как бежать, но это слишком уж логическое объяснение. Они не только бегают, но, случается, останавливаются в парке, кладут на землю свои чемоданчики и принимаются махать руками и дрыгать в воздухе ногами. В неизменных своих наушниках они катят на одноколесных велосипедах, танцуют на роликах по заброшенному шоссе, а в спортивных кабинетах, во множестве разбросанных по городу, привязывают себя — за немалую плату — к машинам, которые крутят за них их собственные конечности. Подумать только, мы могли бы выкапывать клубни в полях, давить виноград, бегом возить коляски-рикши, носить из леса вязанки валежника, собранного с моховой подстилки.
Позвонила мать:
— Что случилось, ты забыл о моем существовании?
В этом она вся. Мистика, правда?
— Я только что думал о тебе.
Мать рассказывает мне свежую историю о том, как она срезала какую-то даму в центре для престарелых. Как она поставила эту мерзавку на место. Рассказчица она превосходная. Она повествовательно мыслит и суждения выносит по ходу рассказа. Когда она говорит об Энджел, которую любит и которой восхищается, я вижу Энджел в более привлекательном свете. Моя мать — знаток женских характеров. Мир, существующий в ее сознании, это мир женщин. Сейчас она всецело поглощена своими взаимоотношениями с молодой женщиной, приходящей сиделкой, которую мы наняли ухаживать за ней шесть дней в неделю. Время от времени мать требует, чтобы я уволил эту женщину, бразильянку лет двадцати пяти, которую зовут Туанеттой, но когда
я соглашаюсь, она говорит — не надо. Какая разница, все они одинаковы, поясняет она. Матушка приспособила Туанетту делать всю домашнюю работу, готовить еду по ее вкусу, обстирывать ее, мыть ей голову. Каждый день, если позволяет погода, они отправляются в какую-нибудь закусочную по соседству и вместе обедают. Внешность у нее, у моей матери, прямо-таки царственная: седые волосы, голубые подслеповатые глаза — и она перебрасывается шутками с раздатчиком, который приглашает ее на свидание, ну и всякое такое. Туанетта выдерживает эти игры с каменным лицом, она выдерживает все, но иногда дает выход чувству, порождаемому необходимостью терпеть присутствие моей матери тридцать пять часов в неделю.— Знаешь, что выкинула недавно Туанетта? — спрашивает меня мать со счастливым смехом. — Пустилась вокруг меня в дикий пляс с непристойными телодвижениями. А я ей: «Отлично, Туанетта, с таким номером можно ехать в Лас-Вегас». — Однажды Туанетта достала из своей сумки ледоруб или что-то похожее, вынула этот предмет из деревянного футляра и показала матери. — Она носит эту штуку на тот случай, если на нее нападут, во всяком случае так она объяснила. Я и виду не показала, как перепугалась, только говорю ей: «Это же смертоносное оружие, Туанетта, если полицейские обнаружат его, тебя посадят». — Туанетта рассказывает моей матери про своих подружек-сиделок, которые, разозлясь на своих подопечных — старух в приютах для престарелых, нарочно наступают им на ноги, да так, что расплющивают пальцы. — Но названия этих приютов она от меня скрывает, — сетует мать. — Знаю я вас, говорит, вы туда позвоните, и их уволят.
Все это действует на мать благотворно: она теперь здоровее и счастливее, чем когда-либо за последние годы. С тех пор как у нее работает эта женщина, она забыла дорогу к врачу.
У ее матери, вот у кого были помрачения, мы иначе это и не называли, моя бабуся с ее помрачениями, хрупкая такая старушенция, ничуть не похожая на мою двужильную мать, она могла сегодня приласкать славного мальчугана, дать ему монетку, благословить и расцеловать, а завтра изругать и осыпать проклятиями, извергнуть на него поток мерзкого сквернословия на идише. Бывало, я играю с друзьями перед домом, а бабушка спускается в своих черных ботинках на шнуровке с лестницы парадного хода и яростно грозит мне кулаком. Пойдет по улице, потом вернется и снова погрозит. В конце концов она сворачивает за угол, продолжая браниться. Она все время убегала из дому, полицейским приходилось ловить ее и водворять обратно.
А это что еще за зрелище? По Восьмой улице вышагивает некто в черной фуражке, сидящей у него на голове наподобие эсэсовской, в черной кожаной куртке со сверкающими никелем заклепками, черных джинсах и черных ботинках. Рядом бежит вприпрыжку, чтобы не отставать от него, тщедушный женоподобный тип с золотым кольцом в ухе, одетый в серовато-зеленый комбинезон парашютиста. Бродячий театр, они фланируют в надежде произвести впечатление, это их форма искусства. Кто печатает шаг, кто семенит, кто крадется — всяк выпендривается на свой лад, лишь бы смотрели. Захожу на днях в мексиканский ресторанчик, там собралась исключительно молодежь не старше двадцати пяти, за одним из столиков — юнец и девица с одинаковыми прическами панков гребнем вперед, они сидят, положив локти на стол и уставив друг в друга свои гребни. Похоже, это скользит мимо моего сознания, похоже, все это скользит мимо... на днях еду по линии Би-эм-ти подземки и смотрю — в вагон входит молодой кореец со стулом, каким-то там мягким стулом для столовой, обернутым прозрачной пленкой, он, значит, решил воспользоваться подземкой для перевозки грузов, что ж, это вполне в азиатском духе, невольно вспоминаются корзины, подвешенные на бамбуковом шесте за спиной, десятитысячные толпы людей с лопатами и рытье бомбоубежищ вручную, но самое интересное вот что: вагон переполнен, кореец оглядывается по сторонам и, не найдя свободного места, ставит свой стул в проходе и садится. Вот так, надо уметь обходиться чем есть, такова неизбежная логика жизненной борьбы посреди кишащего многолюдства, логика простого устройства для сидения.
А эти молодые латиноамериканки, вкатывающие в вагоны подземки коляски с детьми, целые семьи, вваливающиеся в вагон со своими убогими пожитками, единственным их достоянием в мире, двери никак не закрываются, вагон до отказа заполнили compa~neros [12] .
Вечером в начале Бродвея совсем другой настрой. Под козырьками кинотеатров толпятся мальчишеские компании, ожидающие начала сеанса нового фильма про зверское убийство; мальчишки держат свои расчески как распятия или с важным видом прикуривают друг у друга. Кучки туристов-северян, большие, рыхлые семейства, проходят мимо, немые от изумления. Глянцевитые красотки с фотографий 30-х годов готовы подняться, танцуя, одной ступенькой выше, порывы жаркого ветра от печи пиццерии гонят по тротуару бумажный сор, полицейский в зеленовато-голубом пластмассовом шлеме рысит вдоль улицы, и его конь, как всякий полицейский коняга, идет чуть-чуть боком, это исторический город флотилий желтых такси, мой отец отлично знал здешние места: кричащие витрины порнозаведений, сосисочные на углу, куда забегали перекусить на ходу проститутки и жулики, рекламные плакаты фильмов, отмеченных тремя звездочками, на которых замазаны черной краской соски и причинные места, салоны кинопринадлежностей, обувные магазинчики, сувенирные лавки с маленькими бумажными зонтиками и свинцовыми статуями Свободы, пассажи, ныне затянутые проволочной сеткой для создания мощных видеозвуковых эффектов, там идет война, но все-таки можно купить первую полосу газеты со своим именем в заголовке. Бродвей всегда был выгребной ямой, тут все по-старому, завывание сирены, торопливо обыскивают кого-то, приставив лицом к стене, полицейский одет хуже парня, которому он до упора заломил руку за спину. Движущиеся компьютеризованные рекламные картинки в небе: гигантская девица в колготках, молодой бог в шортах, архетипы Великого белого пути. А, все это не то.
12
Товарищи, спутники (исп.).
Когда я еду в Коннектикут, неизменно встает эта проблема реадаптации. Возвращаюсь я, все забыв, полный надежд и светлой решимости, наслаждаюсь запахом мокрой листвы, любуюсь купой белых берез на опушке леса за домом, глубоко вдыхаю воздух самоочищения и попадаю в устроенную мне засаду. Энджел умеет быть нестерпимо благовоспитанной, почище любого англичанина. Но это лишь один из ее способов допечь меня. Я не могу ничего привезти с собой, ни цветов, ни хлеба из настоящей нью-йоркской булочной, потому что это все символизирует нашу ситуацию, как она ей видится. В прошлый раз, когда дети отправились спать наверх, а мы пили бескофеиновый кофе, она принялась рассказывать, как накануне пошла на званый обед по соседству: