Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки [с иллюстрациями]
Шрифт:
Князю Вяземскому, в числе немногих избранных, присутствовавших на этом балу, довелось увидеть «живую картину» — саму Наталью Николаевну в костюме Ревекки. Находясь в плену своих впечатлений от минувшего бала, он писал ей:
«Что поделывает прекрасная еврейка или прекрасная гречанка и на что она решилась? Волнения бала маскарада так меня ослабили, что я не хорошо себя чувствую и не буду выходить из дому. Но если я нужен Вам, то я к Вашим услугам. Едете ли Вы сегодня на бал…»{782}.
Комплиментарные россыпи Вяземского удивляют своей откровенностью: то он восхищается «живописной головкой Натальи Николаевны», не преминув заметить и о ее «кокетничавшей» ножке, то напоминает ей о том, что она была на одном из балов «удивительно, разрушительно, опустошительно хороша», то дает советы «как вести себя нынешним вечером, чтобы не было скучно, но и не слишком весело», то ревнует ее к другим и предостерегает от возможных увлечений, то корит ее за то, что она подкрасила себе лицо, следит за переменой ее настроения и признается в том, что всю ночь мечтал о плечах Натальи Николаевны…
Позднее он писал: «Вчера я приготовил Вам Верне [147] ,
Светская приятельница Натальи Николаевны и воспетая в стихах князем Вяземским А. О. Смирнова (Россет), однажды тонко подметив стремление последнего отразиться в зеркалах собственных хрустальных построений, его велеречиво-напыщенный стиль (столь сладостный для автора и утомительный для предмета поклонения), как-то призналась: «…сказал мне Вяземский: когда любишь, то восхитительнее всего то, что предшествует формальному объяснению» {784} .
147
Эмиль Жан Орас Верне (1789–1863) — знаменитый французский живописец и портретист, в 1836 и 1842–1848 гг. работал в Петербурге по приглашению Николая I. Имел большой успех в России. Был награжден орденом Александра Невского с бриллиантами. Портрет Натальи Николаевны его работы неизвестен. Очевидно, речь шла лишь о намерении художника написать лицо, поразившее его своей античной красотой.
Примерно в то же время, в марте 1843 года, вернувшаяся в Петербург и жившая, по словам П. А. Плетнева, «у Симеоновского моста на Фонтанке в доме Безобразова», Евдокия Ростопчина написала стихотворение «Поэтический день», посвященное памяти М. Ю. Лермонтова.
В том же году его друг и родственник, секундант двух дуэлей и свидетель гибели поэта — А. А. Столыпин-«Монго», перевел в Париже на французский язык роман «Герой нашего времени».
Сам же Столыпин — личность экзотическая и загадочная, при жизни был удостоен самых восторженных откликов современников, один из которых писал: «Это был совершеннейший красавец <…> Он был одинаково хорош и в лихом гусарском ментике, и под барашковым кивером нижегородского драгуна и, наконец, в одеянии современного льва, которым был вполне, но в самом лучшем значении этого слова. Изумительная по красоте внешняя оболочка была достойна его души и сердца. Назвать „Монгу Столыпина“ значит для людей нашего времени то же, что выразить понятие о воплощенной чести, образце благородства, безграничной доброте, великодушии и беззаветной готовности на услугу словом и делом. Его не избаловали блистательнейшие из светских успехов <…> Столыпин отлично ездил верхом, стрелял из пистолета и был офицер отличной храбрости»{785}.
Участник героической обороны Севастополя, после окончания Крымской войны 1853–1856 гг. так и не женившись, А. А. Столыпин уехал за границу, где и скончался в 1858 году во Флоренции в возрасте 42-х лет. Тело его было перевезено в Петербург и погребено рядом с родителями на Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры.
А. О. Смирнова (Россет) — В. А. Жуковскому. Из Рима в Германию.
«Что вы делаете, милый и многолюбимый Василий Андреевич, и зачем не отвечали на мое флорентийское письмо? Или оно к вам не дошло? Я в Риме уже три месяца, живу хотя не припеваючи, однако ж с некоторым удовольствием… Жене вашей передайте мой дружеский поклон и приготовьте ее увидеть теперь просто Осиповну, от Иосифовны мало что осталось… Мои дети славные девчонки; у меня гувернантка прекрасная. Бог мне ее послал, потому что я совершенно не способна воспитывать детей… Об Карамзиных не знаю ничего непосредственно, разнесся было слух, что Андрей женится на Дуке, сестре графа Клейнмихель. Это бы не дурно, но до сих пор слухи не оправдались…»{786}.
Однако не всегда слухи достигали адресата в своем первозданном виде. На самом деле не Андрей, а его младший брат — Владимир Карамзин, женился на баронессе Александре Ильиничне Дука (1820–1871), что в целом тоже было «не дурно», по мнению А. О. Смирновой.
Андрей Николаевич, которого долгие годы связывало с поэтессой Евдокией Ростопчиной глубокое взаимное чувство, 10 июля 1846 года женился на вдове миллионера-заводчика П. Н. Демидова — Авроре Карловне, урожденной графине Шернваль (1808–1902). В том же году Андрей Карамзин поступил на службу адъютантом шефа жандармов генерала А. Ф. Орлова, сменившего на этом посту графа А. X. Бенкендорфа, скончавшегося 11 сентября 1844 года.
Что же касалось третьего брата — Александра Карамзина, то он женился на княжне Наталье Васильевне Оболенской. Спустя много лет еще раз сбылось пророчество Смирновой: «вор-тиран граф Клейнмихель» (как назвал его П. В. Долгоруков), лишь в 1856 году получивший титул графа, женил своего сына Владимира на внучке историографа Карамзина, княжне Екатерине Петровне Мещерской, и молодые жили в квартире Пушкина в доме на Мойке. И было это в августе 1874 г.
Возможно, причиной такого весьма отдаленного представления о происходящем в России стало долгое пребывание многих адресатов далеко за ее пределами. От Рима и Парижа до Ревеля и Гельсингфорса протянулись нити привязанности, знакомств, любви и дружбы, объединяющие, а подчас и разъединяющие на долгие годы представителей высшего света царственного Петербурга и белокаменной Москвы.
С наступлением короткого северного лета отдыхающие спешили насладиться вечерним ароматом дачной жизни, пешими и морскими прогулками, прелестью купального сезона — всего того изящного и изысканного, что сопровождало избранное светское общество.
А у Натальи Николаевны в это время были совсем другие заботы. В день, когда ее дочери Маше исполнилось 11 лет, она написала письмо брату Дмитрию, в котором вновь вынуждена была просить его о милости:
«19 мая 1843 года, Петербург.
…Я не смогла ответить на твое письмо так быстро, как мне хотелось бы, по многим причинам, но главная — не было времени. Вскоре все уезжают из города и я, признаюсь тебе, в восторге от этого. Меньше обязательных выездов, а следственно, и меньше расходов. Местры будут жить в Царском Селе, Строгановы — на островах. Друзья разъезжаются. А мы прочно обосновываемся здесь и никуда не двинемся. Дети продолжают усердно и регулярно заниматься.
Зная, что ты находишься в постоянных заботах, я понимаю, что надоедаю тебе с нашими делами, но если сейчас у тебя голова посвободнее, мой добрый брат, ради бога, подумай немножко о нас. Мне нет необходимости говорить тебе, что мы испытываем большой недостаток в деньгах, что, прислав нам обеим то, что нам полагается, ты чрезвычайно облегчишь наше положение, и мы считали бы это настоящим благодеянием. С тем, что нам причитается на 1-е июня, сумма достигает 3000 рублей, это такая большая сумма, что для нас она была бы помощью с неба. Прости, тысячу раз прости, любезный Дмитрий. Пока я могу обходиться без твоей помощи, я всегда молчу, но к несчастью, я сейчас нахожусь в таком положении, что совершенно теряю голову и обращаюсь к тебе, ты моя единственная надежда»{787}.
Н. Н. Пушкина — брату Дмитрию.
«…Право, прости дорогой, добрый брат, что я так надоедаю тебе, самой смерть совестно, ей богу, но так иногда жутко приходится»{788}.
А неувядающий князь Вяземский в тот же день шлет вдове Поэта очередные навязчивые излияния своих чувств:
«…Чтобы не иметь более безрассудного вида, чем на самом деле, прошу вашего разрешения объяснить, почему я не пришел к вам перед отъездом. Много раз я готов был сделать это, но всегда мне не хватало смелости. А знаете ли — какой смелости? — боязнь показаться смешным перед вашими детьми и прислугой. Ваша сестра меня нисколько не смущает. Она разумна и добра, а следовательно, беспристрастна. Она должна понимать каждого, и если она меня осуждает в некоторых случаях, в других, я уверен, она отдает мне должное и понимает меня. А вы, вы меня смущаете еще меньше, потому что, что бы вы ни говорили или ни делали, но в глубине вашего сердца, если оно у вас есть, в глубине вашей совести, если она у вас есть, — вы должны признать, что вы виноваты передо мной. Поймем друг друга: вы виноваты в эгоизме, доходящем до безразличия и до жестокости. Разрешите вас спросить: пожертвовали ли вы когда-нибудь для меня малейшей своей прихотью, малейшим каким-нибудь желанием? Поколебались ли вы когда-нибудь хоть на один момент сделать то, что вы знали, мне будет неприятно или огорчительно? Отвечаю за вас: никогда! Тысячу раз никогда! Не будем говорить о том, что моя взыскательность всегда имела в виду ваши интересы, а не личный каприз с моей стороны, выгодный только для меня, но поймите, что не может быть никакой дружбы, искренней дружбы и привязанности, без взаимности, без взаимных уступок, а вы, вы никогда не хотели мне сделать никакой уступки, следственно, я был подле вас дураком, мебелью, я был для вас просто безразличной привычкой, и я хорошо сделал, что уехал. В один прекрасный день я пробудился, не знаю толком, как и почему, так как в вашем поведении ничто не изменилось, ни в том, что я переносил в течение долгого времени с таким ослеплением и примерным самоотвержением, — но в конце концов час пробил, это была капля, переполнившая чашу. Конечно, я мог и должен был действовать иначе. Я мог бы отдалиться от вас духовно и, не делая шума, продолжать у вас бывать. Я должен был бы так поступить и ради вас, и ради себя, и ради других. Это правда. Я даже могу сказать, что страдаю я один. Потому что, если бы у меня были хоть какие-нибудь сомнения в характере ваших ко мне чувств, или вернее в отсутствии всяких чувств, вашего поведения после нашей ссоры было бы достаточно, чтобы их полностью рассеять. Если мое предположение ехать в Ревель после возвращения от Мещерских мешает вашему намерению, скажите мне, пожалуйста, потому что я охотно от него откажусь и предоставлю вам возможность ехать одной.
Во всяком случае, вернувшись в Петербург, я воспользуюсь предлогом моего отсутствия, чтобы появиться перед вашими детьми в качестве Петра Бутофорича, как и прежде.
26 июня. В.» {789} .
Как известно, к тому времени князь Вяземский преследовал Наталью Николаевну своими назойливыми ухаживаниями уже почти в течение пяти лет из шести, прошедших со дня гибели Пушкина.
Возможно, стихотворение поэта Ю. А. Нелединского-Мелецкого [148] , приводимое Вяземским в одном из своих писем, в котором были слова:
148
Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий (1752–1829) — сенатор и поэт, расцвет творчества которого относится к концу XVIII в., когда имели успех его «песни» о любви: сентиментальные подражания народным песням. П. А. Вяземский был хорошо знаком не только с его творчеством, но и с ним самим, так как на протяжении многих лет его отца и Нелединского-Мелецкого связывала давняя дружба: он был завсегдатаем его дома наряду с поэтом И. И. Дмитриевым, Василием Львовичем Пушкиным, молодым В. А. Жуковским, Н. М. Карамзиным и др. Кроме того, когда умер А. И. Вяземский, его сыну Петру Андреевичу было всего 15 лет, и опекуном, помимо двоюродного брата Вяземского-старшего, был назначен Нелединский-Мелецкий, который был не только другом умершего, но и его душеприказчиком.