Жизнь с призраками
Шрифт:
Не знаю, отчего они расстались, при его жизни я никогда об этом не спрашивал. Мы встречались, продолжали дружить, если, конечно, наши отношения еще было можно назвать этим словом. Сколько лет назад это было? Цифры замутняют разум, бешенство наступающего полнолуния провоцирует на непредсказуемые поступки, кто знает, что я выкину, когда оно предстанет во всей красе и ночь озарится безжалостным и желтым светом местной луны, повисшей над манящими глубинами моря.
— Почему вы расстались?
Кружащаяся, как в танце, толпа разносит нас по разным сторонам улочки. Я у одного бара, он у другого. То ли карнавал, то ли праздничное шествие, хотя идея с ряжеными мне нравится больше. Я тоже хочу
— А ты еще не понял?
— Мистер, мистер, зайдите к нам…
Я не хочу заходить к вам, я вообще никуда пока не хочу заходить. Внезапно я оказываюсь в узком переулочке, где светятся еще не закрытые лавки и магазинчики. Обычная туристическая дребедень да куча всякого шмотья. Хотя нет, я вдруг замечаю, что в одной лавке, центр которой заставлен кальянами да завален стилизованными изображениями «глаза Фатимы», этими преследующими тебя здесь на каждом шагу спасительными талисманами от сглаза, именуемыми по-турецки «назар бунджук», на стенах висят удивительной красоты картины, суть которых так и осталась бы неведомой, если бы меня не углядел хозяин лавки, узкоплечий, белозубый, с маленькой бородкой турок, жестами позвавший меня внутрь.
— Иди, — сказал друг, — мы еще встретимся, я тебя подожду!
По-английски турок почти не говорил, но улыбался мне, хотя и не так, как все прочие местные торговцы, у которых было одно желание: продать хоть что-нибудь из своих запасов.
Его улыбка была трогательной и немного смущенной, только вот почему?
Он поманил меня в глубь лавки, к той стене, на которой висели картины. Показал на одну и певуче произнес:
— Элиф!
Зеркальное отображение единицы на узорчатом розовом фоне.
Я знал, что «элиф» — первая буква османского алфавита, чье изображение на картине приносит в дом доброту, чистоту и честность. Отчего-то по-русски эту букву принято называть «алеф», что, согласитесь, звучит не так сказочно и певуче.
Следующая картина была совсем уж загадочной. Вроде бы как несколько человеческих эмбрионов закружились в предродовом танце на золотисто-коричневом фоне то ли из парчи, то ли из палых, прошлогодних листьев, нанесенных на бумагу кистью этого самого узкоплечего и стеснительного турка, все продолжающего улыбаться мне.
Я спросил цену. Она была не по карману. Буква «вав», означающая равно и жизнь, и судьбу, и начало всех начал, так и осталась висеть на стене, заключенная в тяжелую серебристую рамку. Художник-каллиграф опять застенчиво улыбнулся, я запечатлел букву в своем сердце и вышел обратно в переулок.
Друга нигде не было. Видимо, ему пришла пора возвращаться на небеса, у каждого ведь свое «вав», эта предпоследняя буква арабского алфавита.
И тут я понял, что безудержно влюбился в этот город. Без взаимности. Лера и та любила меня хоть какое-то время. Может, по-своему любила и мать, но об этом сейчас мне не хочется думать, я опять оказался на улице баров, все залито светом, музыка, голоса. Чаю или ракы? Или лучше чистого, неразбавленного виски? Или пару коктейлей с ромом и колой? Напиться и уснуть на берегу, под безжалостной луной и далекими звездами, на бодрумском песке, под плеск Эгейского моря.
У каждого наступает день, когда он понимает, что заперт в клетку.
Я бежал из нее, вот только выдернутый из привычной среды, помещенный в питательный бульон чуждого мира, так и не смог пока стать в нем своим. Но разве не ради этого я пустился в бегство? Буква «вав» — жизнь, начало, судьба.
— Почему мы расстались? — внезапно услышал я негромкий голос, что жил сам по себе. Друга нигде не было видно, да это и не мудрено, мертвые не возвращаются, хотя и продолжают оставаться с нами. —
А она тебе об этом не рассказывала?Лера мне об этом не рассказывала. Я так и не понял, отчего в один прекрасный день она сама заявила, что свободна и теперь я тоже могу попытать счастья.
Вообще-то прошлое надо уничтожать, жечь из огнеметов, сбрасывать на него атомную бомбу. Это единственный случай, когда ее применение оправдано. Прошлое убивает настоящее, превращает его в ящик Пандоры. Хотя ведь на самом дне его, если я правильно помню, все равно осталась надежда, но кого бы спросить мне об этом?
— Ты знаешь, — опять услышал я голос, — это ведь я все придумал, мне как-то приснилось, что долго я не проживу, не спрашивай, что это был за сон, только он оказался вещим, так что сам можешь догадаться…
Я взял в ближайшем баре мохито и пошел к столикам, стоящим на берегу. Напротив был замок, лучи прожекторов вырывали его из темноты. Вдруг небо взорвалось фейерверками, турки за столиками начали громко скандировать «Фенербахче», европейцы улыбались и пили, большое судно, стоящее поодаль от берега, дало утробный, густой гудок.
Догадаться? Это было несложно. Скорее всего, он увидел ночной перекресток, летящую навстречу машину, потом был удар, а вслед за этим…
— Мне пора, — сказал голос, — теперь ты все знаешь.
Небо опять окрасилось салютом, интересно, а как себя чувствуют ангелы в такую пальбу?
— Подожди, — сказал я, — ты хотя бы знаешь, что со мной будет дальше?
Он не ответил, может, это и к лучшему. Сколько можно зависеть от потустороннего мира, от призраков и теней, что преследуют тебя в жизни? Я вошел обратно в бар и взял еще коктейль. Гитарист в углу начал новую песню. Она была медленной и въедающейся в сердце. Я не знал, о чем он поет, но мне казалось, что эта песня о человеке, который лениво лежит на пляже, греется на солнышке, пьет холодную воду, в теле у него жар души, в голове ветерок любви. Он думал, что остановит так время и не будет ни атомной бомбы, ни нищих детей, но все это несбывшиеся надежды, ведь в жизни столько горя и бед, да и будущего у нас нет… Простенькие слова, лишенные всяческих красивостей, хотя это само по себе здорово: лежать так вот на пляже, жар души, ветерок любви, второй мохито, пора бы остановиться, это время нельзя остановить, а себя — можно, голова потихоньку становится невесомой, а мир вокруг прозрачным.
Я опять выхожу на улицу баров. Меня преследуют ангелы, они незримы, но я чувствую касание их крыльев, вот одно крыло задело меня, вот другое. Небо опять расцветает желтым, зеленым, белым, красным, опять утробно гудит уходящее в море судно, из ночного клуба «Галикарнас» слышно пульсирующее буханье баса и барабанов. Это не та музыка, что нравится мне и слышится здесь во всем: в плеске волны, в теплом ветре, в разноголосице бодрумской ночи, только ее надо уметь ухватить за ниточку мелодии и вытащить из плотно закупоренной норы времени, в которой она живет.
Мне не надо в «Галикарнас», мне надо к морю.
Я раздеваюсь, бросаю вещи, даже не думая, найду их по возвращении или нет, и иду в воду. Она чуть потеплела за эти дни, но не намного. Если поплыть к островам, что виднеются поодаль, то можно и не доплыть. И тогда море сомкнется над тобой, и ты начнешь погружаться на дно. К уже покоящимся там кораблям, к каменным россыпям, поросшим губками и водорослями, к черным расщелинам с их таинственными обитателями.
Мне становится не по себе, я поворачиваю назад, к берегу. Рядом с тем местом, где я оставил свою одежду, танцуют под музыку, которая доносится из «Галикарнаса». Я же предпочел бы опять услышать ту тихую песню, что играл и пел гитарист в баре, но лишь ее отзвуки разбегаются сейчас по воде.