Жизнь советской девушки
Шрифт:
Так что у меня строгой иерархии любви не имеется – я люблю русское слово, отечественную словесность почти всю без изъятия. Ну, конечно, жуткие советские генералы от литературы (Марков, Чаковский и пр.) сюда не входят, а вот уже с Проскуриным или Ивановым («Вечный зов») вопрос не элементарен, высиживали они свои эпопеи, отчаянно подражая Льву Толстому и Шолохову, чугунной задницей и доводили их таки до корявой выразительности глиняных идолов. Многих же русских и советских литераторов безвинно настигли пески забвения.
Поэтому я с величайшим сочувствием отношусь к вызывающей книге Самуила Лурье "Изломанный аршин" (издана в 2012 году), где он восстаёт против литературных
Содрогается душа, когда читаешь, как писатели – из зависти, а власти – из тупости (но вместе и одновременно, что для травимого писателя – кранты) уничтожили добросовестного человека, силой ума и прилежания выбившегося в интеллектуальную элиту из купеческого сословия. Это принципиально важный для литературы шаг и редкий к тому же – но всё ж таки, кроме книги Самуила Лурье, есть и ещё "попытки досрочного освобождения из забвения и снятия клеветы". Помню прелестный очерк моего учителя Е. Калмановского о подзабытом Мамине-Сибиряке ("Дочь Аленушка") и о вовсе забытом поэте-бродяге Шумахере. Или сочинение Т. Александровой про одарённейшую Мирру Лохвицкую, сестру Тэффи…
Для меня после этих оправдательных жестов клеймо каких-то несущественных маргиналов с этих фигур было полностью снято. Так что процесс идёт, думаю, что он затронет и многих женщин-писательниц прошлого и позапрошлого века, о которых принято думать, что все они были бесталанными графоманками… (надеюсь принять в этом заметное участие!).
Но над моей общей любовью к русскому слову тем не менее возвышаются несколько личностей, которым отдано было по многу лет восхищения и увлечения самого пристального, – М. Е. Салтыков-Щедрин, А. Н. Островский и, конечно, Достоевский!
Недавно стала обращать внимание на дико смешные его словечки и фразы. Вот он в сурьёзнейшем "Дневнике писателя" пишет, как за границей правильно держат себя русские генералы. Как войдут в вагон поезда, следующего на Запад, так облекают себя в "мраморное молчание".
И как он вытащил, из каких потаённых углов своей космической личности, госпожу Хохлакову ("Братья Карамазовы") с её "больной ножкой", сомнениями в наличии внимающего ей Бога и прочей отчаянно, уморительно забавной трескотнёй! А вот счёл нужным, прописал в своём мире вместе с преступным мыслителем Иваном Карамазовым и святым старцем Зосимой. Она со всеми знакома, во всём принимает живейшее участие, она – тоже законный житель города Скотопригоньевска.
"С Пушкиным умнеет всё то, что может поумнеть", – сказал в своей пушкинской речи (на открытии памятника поэту) Островский. С Достоевским всё то, что поумнело с Пушкиным, может поумнеть уже ураганно, с гигантским раздвижением умственных горизонтов.
Глава двенадцатая
Вместо игрушек
Летняя моя подруга Вера, старше меня на три года, имея в школьной программе «Братьев Карамазовых», чуть не со слезами на глазах протягивала мне её неумолимую толщину – слушай, расскажи мне, что там, это же невозможно прочесть!! Я старательно пересказывала, но на «Великом инквизиторе» Верка сломалась. Тратить лето на такой кошмар!
Требовать, чтобы натуральная блондинка Верка, с её богоданными ногами и губами, в пятнадцать лет заморачивалась на Христа, было немилосердно. Всё-таки Он не к ним приходил, не к чудным кралям, на которых с детства засматриваются все окрестные мальчишки, – зачем? Таким женщинам и без того хорошо. До поры до времени,
ведь, как известно, "всё будет хорошо, пока всё не станет плохо" – а на этом этапе они сами обычно находят или Его, или… наоборот.Это к нам Он приходил, к уродинам и оборванкам. Подавал весть о себе. Вдруг в бабушкином шкафу обнаруживалась странная книга, старая, рваная, с печатью кадетского корпуса, с вязью непостижимых букв, но они, однако, складывались при усилии в огненные слова, про которые ты сразу понимал, что – знаешь, всегда знал: "Отче наш иже еси на небеси да святится имя Твое да придет царствие Твое…"
Маленькая моя тайна: потихоньку разбираю церковнославянский, коплю знание по крупицам. А так я – ребенок как ребёнок, учусь, играю.
Игрушек у нас почти не было. Игрушки шли по ведомству "лёгкой промышленности", а всё лёгкое, в отличие от тяжёлого, было в советской стране под подозрением и в некотором небрежении. Было такое впечатление, что советские игрушки делали те же мозолистые руки, что трудились и в тяжёлой промышленности, в часы редкого и трудного досуга. Но без той душевности, которая отличает (отличала) деревенского мужика, строгающего своим чумазым детишкам какого-нибудь конька или медведика из полена. Словно бы печать уныния и тоски лежала на лицах и мордах советских детских игрушек.
Зато, конечно, материалы были солидные – настоящее дерево, ткани, пластмасса такая, что танком не раздавишь. А детям много ли надо для игры и привязанности. Шварц в обожаемых мною дневниках писал, как в конце двадцатых годов в плане контрреволюционной пропаганды были изготовлены уродливые отвратительные попы, чтоб наши дети как можно раньше прониклись ненавистью к духовенству. Но железные мозги не учли детскую психологию – и девочки бережно мыли, кутали, кормили и укладывали спать своих безобразных священников, с нежностью маленьких сердец будущих матерей…
Помню своего замусоленного, матерчатого с шерстяным покрытием беленького зайца (назывался Яшей). И конечно, знаменитого "Мишку-блокадника". Бывший плюшевый зверь перешёл ко мне от мамы, а маме он был подарен в 1939 году. Пережил действительно блокаду, облез до тканевой основы, оторванное полукруглое ушко пришили зелёной ниткой, Мишка выцвел, потерял глаз – заменённый пуговицей. Я иголкой делала ему какие-то "прививки", однажды игла унырнула в Мишкино довольно твёрдое тельце, и было не достать, так он и продолжал жить, как раненый с осколком – с иголкой внутри.
Мишка-блокадник после меня перешёл к сыну Севе, потом к сыну Коле; в конце девяностых я вдруг глянула на него, сидящего средь новых мягких зверей, и поразилась: у него было усталое, печальное выражение лица, как у много пережившего человека.
Четырёх детей поднял наш медведь, можно сказать! А бомбёжки, а карточки! Ветеран труда, ей-богу. Планирую посадить его как-нибудь на почётное место, особую этажерку, что ли, выделить – заслужил зверь.
Начитавшись Андерсена, я решила, что ночью игрушки оживают и разговаривают. Пыталась не спать и подглядеть, как и о чём Мишка говорит с Яшкой. Не вышло.
Мишка, конечно, был сделан перед войной по каким-то прежним, дореволюционным лекалам, несоветский у него был вид. Лапы, к примеру, двигались – у советского игрушечного зверья лапы уже не двигались, намертво приваренные к тушке. Весь он был соразмерный, с небольшой головой и без чётких ориентиров на реальность (такой немедведный медведь).
Куклы же наши были так страшны, что мне их покупали редко. Одну всё-таки помню, она говорила "мама" при определённом нажатии с одновременным укладыванием, но делала это хриплым пропитым басом и недолго.