Жизнь Ван Гога
Шрифт:
Винсент верит, что скоро сможет выходить хотя бы в сад. Борьба с безумием — это борьба со временем. Нельзя терять ни минуты! Но, заглушаемый его упорством, его страстной жаждой деятельности, нет-нет да вспыхнет зловещий отблеск страха: а вдруг очередной, еще более жестокий приступ навсегда лишит его способности творить?
Раньше у Винсента не было ни малейшего желания выздороветь. Теперь он ест за двоих, работает без передышки, действует с удвоенной энергией, точно «человек, который хотел утопиться, но вода показалась ему слишком холодной и он пытается добраться до берега». Он мечтает увидеть друзей, увидеть северную деревню, сожалеет, что пять месяцев назад не сумел отстоять свою мастерскую в Арле. Он обвиняет себя в трусости — он должен был в случае нужды вступить в рукопашную с полицией и соседями. Неожиданно Винсент просит доктора Пейрона, который собирается в Париж, чтобы тот взял его с собой. Доктор уклонился от ответа. Но Винсент все равно вырвется из этой лечебницы, из этого старого монастыря, который во время припадков навевает ему дурацкий религиозный бред. Здешняя администрация держит Винсента в плену и сознательно культивирует этот «болезненный религиозный бред», а она должна была бы
Винсент пишет полотно за полотном с какой-то беспощадной самоотдачей, чувствуя себя «точно углекоп, подгоняемый в своей работе вечной опасностью». Винсента самого поражает легкость, с какой ему теперь даются картины. Он вдруг «находит» то, чего «тщетно искал годами», достигает недоступных ему прежде высот. Он сам явственно это осознает, и у него из головы не идут слова Делакруа — неужели и ему суждено овладеть живописью только тогда, когда он превратится в развалину, в разболтанный механизм, в паяца, которого дергает за нитки невидимая, неподвластная ему самому сила? Запертый в стенах своей комнаты, лишенный внешних впечатлений, Винсент пишет повторения своих прежних картин, в частности «Желтую комнату», или с кистью в руке анализирует собственное лицо.
В первый же день, поднявшись с постели, худой и «бледный как черт», он начал писать автопортрет, а вскоре принялся и за другой. С каким трепетным напряжением изучает самого себя художник! Его глаза неумолимо вглядываются в глаза, которые смотрят на него из зеркала, всматриваются в лицо с упрямым лбом, со стиснутыми челюстями и следами перенесенных страданий. Этот тридцатишестилетний человек, опустошенный, разбитый повторяющимися припадками, каждый раз, однако, снова поднимается на ноги, чтобы сказать «нет» безумию, хаосу, болезни. Он хочет быть таким, как его земляки, голландские крестьяне, и в поте лица трудиться над картинами, подобно тому, как земледельцы в поте лица обрабатывают землю.
«Поглядев на мой портрет, который я посылаю Вам с этим письмом, — пишет Винсент матери, — Вы увидите, что хотя я долгие годы прожил в Париже, в Лондоне и других больших городах, я по-прежнему более или менее похож на зюндертского крестьянина, хотя бы, например, на Тоона или на Пита Принца. Мне иногда кажется, что я чувствую и думаю как крестьянин, только крестьяне, — с горечью добавляет он, — приносят в этом мире больше пользы, чем я».
И вот он на портрете — крестьянин-живописец, мужик, человек от сохи в беседе с великими космическими силами, один на один с бездонной правдой жизни; Он высвобождает материю из плена поверхностной инертности, ломает успокоительную лживость прямой линии, под его рукой все начинает извиваться в конвульсиях: пашни, колосья, деревья и камни; возвращая всему сущему живой трепет и ритм изначального вращения, он обнажает тайны вселенских вихрей, неуловимого и неукротимого произрастания трав, бурного движения микро— и макрокосмов, неустанного порыва и становления природы. Вот он на портрете, в котором он вновь пытается разгадать загадку собственной души; на фоне бирюзовых языков пламени, извивающихся в каком-то судорожном демоническом движении, — вот он во всем своем убожестве и во всем своем величии [99] .
99
Этот автопортрет, входящий в коллекцию, подаренную национальным музеям семьей Гаше (1949), находится в Париже в галерее «Же де Пом».
Лицо в клочьях рыжеватой бороды выражает ужас, безумный страх и в то же время ожесточенную решимость. Это автопортрет человека, который побывал в аду, победил ад и вырвался из преисподней, но знает, что завтра, а может быть, даже еще сегодня вечером, под его ногами снова разверзнется бездна. Это человек, который сгорает в адском, всепожирающем огне, языки пламени лижут его лицо, отражающее зловещие отблески. Это смертельно раненный, затравленный человек, но и в кольце пламени он не отрекается от самого себя и поднимает против враждебных сил гордый и беспощадный голос протеста. Его пронизывающий взгляд суров и ужасающе неподвижен, губы упрямо сжаты, изможденное, осунувшееся лицо напряглось в ожесточенном усилии воли, и каждый мазок еще и еще раз свидетельствует о неумолимой, чудовищной борьбе, в которой уж нет ничего человеческого.
Эта напряженная композиция, с ее строгой архитектоникой и монументальной графичностью, в которой Винсент достиг высших пределов выразительности, убедительно свидетельствует о торжестве его творческой мощи, но тем мучительней подчеркивает трагический контраст между существом во плоти и крови, терзаемым недугом, изможденным и растерянным, которое смотрит на нас с портрета, и великим художником, которым этот загнанный человек хочет оставаться вопреки всему. Этот портрет не просто картина — это деяние, драматическое самоутверждение — в нем чувствуется сила клятвы и мощь вызова [100] .
100
Датировка
этого автопортрета вызывает споры. Ла Фай в своем Каталоге 1928 года датирует его, как и я в этой книге, сентябрем 1889 года; в Каталоге 1939 года ла Фай переносит дату его создания на конец мая 1890 года. Мишель Флорисоне в статье, помещенной в «Мюзе де Франс» в номере от июля — августа 1949 года, поколебавшись между июнем и сентябрем 1889 года, в конце концов останавливается на этой последней дате, весьма убедительно обосновывая свои соображения. На мой взгляд, трудно с ним не согласиться. Слишком многое роднит этот портрет с другими произведениями, написанными в этот же период. Так или иначе, это последний автопортрет Ван Гога, и, по словам современников, он отличается наиболее точным портретным сходством.Винсент очень страдает от отсутствия моделей. «Ах, будь они у меня хоть изредка … разве я так бы писал!» Но доктор Пейрон, который лишь пожимает плечами, глядя на холсты Винсента, отказался ему позировать. В лечебнице Сен-Поль повторяется та же история, что и в больнице в Арле, — окружающие смотрят с жалостью и недоумением на художника, который с неистовым пылом набрасывается на холст и создает картину за один час — «на всех парах», как выражается сын доктора Пейрона. Только настоятельница сестра Епифания испытывает некоторое почтение к картинам Винсента, хотя они и удивляют ее плотностью фактуры, за которую она окрестила их «ласточкин помет» и «живописные помпоны». Сестра Епифания даже призналась другим монахиням, что хочет заказать Винсенту картину для их трапезной. Но сестры в один голос отговорили ее от этого намерения.
И все-таки Винсент нашел натурщика: старший надзиратель Трабю согласился ему позировать. Этот натурщик приводит Винсента в восторг. Трабю, рассказывает Винсент, «работал в богадельне в Марселе во время двух холерных эпидемий, он навидался страданий и смертей, и у него в лице есть выражение какой-то внутренней сосредоточенности». Винсент написал также портрет жены Трабю, которая сразу же расположила к себе художника, сказав, что считает его совершенно здоровым. Винсент подарил чете Трабю эти два портрета, немедля повторив их для Тео [101] .
101
До нас дошли только эти «повторения». Оригинальные портреты найдены не были. Несомненно, Трабю и его жена не видели в них никакой ценности.
Пока Винсент еще лишен возможности выходить и работать на пленэре, он копирует гравюры с картин любимых им художников, в частности Делакруа и Милле. «Попробую тебе объяснить, чего я этим добиваюсь и почему считаю полезным их копировать, — пишет он Тео. — От нас, художников, требуют всегда собственной композиции и чтобы мы непременно были только композиторами. Допустим, что это верно, но ведь в музыке все обстоит иначе, и когда исполнитель играет Бетховена, он толкует его по-своему; в музыке, и в особенности в пении, истолкование имеет большое значение, и вовсе не обязательно, чтобы только сам композитор исполнял свои произведения. Ну вот и я, в особенности теперь, когда я болен, пытаюсь делать что-нибудь для собственного утешения и удовольствия. Я беру в качестве мотива гравюры Делакруа или Милле или гравюры с их картин, а потом импровизирую цвет, само собой не совсем по-своему, а исходя из воспоминаний об их картинах, но это воспоминание, это смутное созвучие красок, настрой чувств, который я стараюсь передать, — это уже моя интерпретация. Очень многие не любят копировать, а другие любят, я занялся этим случайно, но считаю, что это полезно, а главное, зачастую утешает. И тогда кисть ходит в моих пальцах, как смычок по скрипке, и доставляет мне только удовольствие».
Ища в своем искусстве утешения, прибегая к нему, как к умиротворяющей, меланхолической музыке, Винсент играет самому себе отрывки из произведений по собственному выбору, интерпретируя их по-своему. Он делает копию с картины Делакруа «Пиета», усиливая ее патетику, подчеркивая формы и придавая цвету всю полноту эмоциональной выразительности, — выброшенные вперед руки мученика Христа (у него есть некоторое портретное сходство с Винсентом) и руки молящей Девы, их лики, равно склоненные и скорбные, словно взывают к милосердию и спасению. Но в особенности привлекает Винсента Милле. Он снова копирует его серию «Полевых работ», которую копировал еще в Боринаже, и это возвращает его к воспоминаниям о том времени, когда он жил среди брабантских крестьян, о том времени, о котором он тоскует с каждым днем все больше.
Винсент сам поражается, насколько у него ясное сознание, уверенная рука, он нарисовал «без единой предварительной разметки „Пиету“ Делакруа, хотя там есть эти четыре вытянутые вперед руки и кисти — движение и позы, далеко не такие уж удобные и простые»
* * *
Наконец в октябре Винсента вновь выпустили на свободу из его камеры. Стоит великолепная осень: «Зеленое небо контрастирует с желтой, оранжевой, зеленой растительностью, с клочками земли всех оттенков фиолетового и выжженной травой, среди которой кое-какие растения, вдруг ожившие от дождей, вновь зацвели маленькими фиолетовыми, розовыми, синими, желтыми цветами…» И посреди этого великолепия «гордые и невозмутимые» сосны. Винсент намеревался всю эту осень писать только виноградники. К сожалению, время упущено. И он начинает писать оливковые деревья, которые вызывают в нем глубокое волнение. Он подчеркивает кривизну их очертаний, придавая ей особую выразительность. «Оливковые деревья необычайно характерны, и я стараюсь это передать. Они серебряного цвета, иногда впадающего в синеву, иногда с зеленым оттенком, с бронзой и белеют на фоне земли желтого, розового, фиолетового или оранжевого цвета, вплоть до цвета тусклой красноватой охры. Это очень, очень трудная штука. Но мне интересно и к тому же это дает возможность работать золотом и серебром. Может, в один прекрасный день мне удастся выразить ими что-то свое, как подсолнухами я выразил это свое в желтом цвете».