Жизнь взаймы
Шрифт:
Вот что отличает ее от тех, кто толчется здесь, — думал Клерфэ. — Все они стремятся либо к приключениям, либо к бизнесу, либо к тому, чтобы заполнить шумом джазов пустоту в себе. Она же гонится за жизнью, только за жизнью, она как безумная охотится за ней, словно жизнь — это белый олень или сказочный единорог. Она так отдается погоне, что ее азарт заражает других. Она не знает ни удержу, ни оглядки. С ней чувствуешь себя то старым и потрепанным, то совершеннейшим ребенком. И тогда из глубин забытых лет вдруг выплывают чьи-то лица, воскресают былые мечты и тени старых грез, а потом внезапно,
Цыгане с внимательными бархатными глазами ходили вокруг стола, угодливо согнувшись, и пели. Лилиан была захвачена их пением. Все в их песнях кажется ей настоящим, — думал Клерфэ.
— Перед нею степь, она слышит одинокий стон в ночи, ощущает одиночество и видит первый костер, у которого человек искал защиты; даже самую избитую, затасканную и сентиментальную песню она воспринимает как гимн человечности, в каждой такой песне ей слышатся и скорбь, и желание удержать неудержимое, и невозможность этого. Лидия Морелли по-своему права — все это можно назвать провинциальным, но будь я проклят, если как раз из-за этого не следует молиться на Лилиан.
— Кажется, я выпил слишком много, — сказал он.
— Что ты называешь слишком много?
— Когда теряешь ощущение собственного .
— Раз так, я всегда хочу пить слишком много. Я не люблю своего .
Не ничто не пугает, — думал Клерфэ. — Кабак кажется ей символом самой жизни, а любая банальная фраза звучит для нее так же чарующе и умно, как она, наверное, звучала, когда ее произнесли впервые. Это просто невыносимо. Она знает, что должна умереть, и свыклась с этой мыслью, как люди свыкаются с морфием, эта мысль преображает для нее весь мир, она не знает страха, ее не пугают ни пошлость, ни кощунство. Почему же я, черт возы ми, ощущаю что-то вроде ужаса, вместо того чтобы, не задумываясь, ринуться в водоворот?
— Я боготворю тебя, — сказал он.
— Не говори это слишком часто, — ответила она. — Боготворить можно только издали.
— Но не тебя.
— Тогда говори об этом все время, — сказала она. — Мне это необходимо, как вода и вино.
Клерфэ рассмеялся.
— А ведь правы мы оба; впрочем, кому до этого дело? Куда мы пойдем?
— В отель. Я хочу переехать.
Клерфэ решил ничему не удивляться.
— Хорошо, тогда поедем укладываться, — сказал он.
— Я уже уложила вещи.
— Куда ты хочешь переехать?
— В какой-нибудь другой отель. Уже две ночи подряд как раз в это время мне звонит какая-то женщина. Эта женщина говорит, чтобы я убиралась отсюда, потому что здесь мне не место. И многое другое в том же духе.
Клерфэ посмотрел на Лилиан.
— Почему ты не скажешь портье, чтобы он не соединял тебя с ней?
— Я говорила, но она все равно ухитряется прорваться. Вчера она заявила ему, что она моя мать. Она говорит с акцентом. Эта женщина не француженка.
Лидия Морелли, — подумал Клерфэ.
— Почему ты ничего не сказала мне?
— Зачем? А что, в ице нет свободных номеров?
— Конечно, есть.
— Вот и хорошо. Дядя Гастон упадет в обморок, когда услышит, где я живу.
Вещи Лилиан не были уложены. Клерфэ одолжил у портье огромный
сундук (его оставил в отеле какой-то удравший немецкий майор) и уложил туда новые платья Лилиан. Лилиан в это время сидела на кровати и смеялась.— Мне грустно уезжать отсюда, — сказала она. — Я ведь все здесь очень полюбила. Но я люблю, ни о чем не жалея. Ты понимаешь?
Клерфэ поднял голову.
— Боюсь, что да. Тебе ни с чем не жаль расставаться.
Лилиан опять рассмеялась. Она сидела на кровати, вытянув ноги. В руке она держала рюмку вина.
— Теперь все уже не важно. Раз я ушла из санатория, значит, я могу уйти отовсюду.
Так она уйдет и от меня, — подумал Клерфэ, — с той же легкостью, с какой люди меняют гостиницы.
— Смотри, вот шпага немецкого майора, — сказал он. — В панике он, видимо, совсем забыл о ней. Для немецкого офицера это весьма предосудительный поступок. Я оставлю шпагу в сундуке. А знаешь, ты ведь пьяна, но тебе это очень идет. К счастью, я уже два дня назад заказал для тебя номер в ице. А то нам было бы довольно трудно пройти мимо портье.
Лилиан схватила шпагу и, не вставая с места, салютовала ею.
— Ты мне очень нравишься. Почему я никогда не зову тебя по имени?
— Меня никто не зовет по имени.
— Тогда я тем более должна звать.
— Готово, — сказал Клерфэ. — Ты хочешь взять с собой шпагу?
— Оставь ее здесь.
Сунув в карман ключ, Клерфэ подал Лилиан пальто.
— Я не очень похудела? — спросила она.
— Нет, по-моему ты прибавила кило два.
— Теперь это самое главное, — пробормотала она.
Чемоданы уложили в такси, которое поехало за ними.
— Моя комната в ице выходит на Вандомскую площадь? — спросила Лилиан.
— Да. Она выходит на немецкую сторону. Во время воины там жили немцы. А в номерах, выходящих на улицу Камбон, жили люди, которые не принадлежали к высшей расе. Вот какие тонкости тогда соблюдались.
— А где жил ты?
— Одно время я сидел в лагере для военнопленных. А мой брат жил тогда в номерах, выходящих на Вандомскую площадь. Мы эльзасцы. Отец брата был немец, а мой — француз.
— И твой брат не мог освободить тебя?
Клерфэ рассмеялся.
— Он бы с удовольствием отправил меня куда-нибудь подальше. Хоть к черту на рога. Посмотри на небо. Уже светает. Слышишь, как поют птицы? В городах их можно услышать только в такое время. Лишь просидев всю ночь в ресторане и возвращаясь на рассвете домой, любители природы могут насладиться пением дроздов.
Они свернули на Вандомскую площадь.
В это раннее утро просторная серая площадь казалась очень тихой; несмотря на облака, все было залито яркожелтым светом.
— Когда видишь, какие замечательные здания люди строили в старину, невольно думаешь, что они были счастливее нас, — сказала Лилиан. — Как по-твоему?
— По-моему, нет, — ответил Клерфэ. У подъезда отеля он остановил машину. — Я сейчас счастлив, — сказал он. — И мне нет дела до того, знаем ли мы, что такое счастье, или нет. Да, я счастлив в это мгновение, счастлив, что внимаю тишине на этой площади с тобой вдвоем. А когда ты выспишься, мы поедем в Сицилию. Там я буду участвовать в гонках под названием арга Флорио.