Жизни, не похожие на мою
Шрифт:
~~~
В пятницу, расставаясь с Жюльетт, Этьен спросил, как ему поступить: приехать к ней снова или оставаться на связи. Она предпочла последнее. Этьен провел всю ночь в ожидании звонка, предполагая, что она больше не позвонит: они сказали друг другу все, что хотели; теперь рядом с ней оставалось место только для Патриса. Утром Этьен сел на автобус, идущий до больницы, но, не доехав двух остановок, сошел и вернулся домой. Субботу он провел в кругу семьи, сходил с детьми за покупками в «Декатлон», попытался занять себя работой. Жюльетт просила, чтобы его оповестили в случае ее смерти, и в пять утра ему позвонила мать Патриса. Этьен вспоминает, что здорово рассердился на нее за ранний звонок, но еще больше его возмутили слова «Жюльетт ушла» вместо «Жюльетт умерла». Он буркнул: «Да знаю я, знаю» и на предложение приехать попрощаться с покойной в траурном зале ответил отказом, мол, это его не интересует.
На следующий день после моего долгого ночного разговора с Патрисом мы с Этьеном пообедали во Вьене, и он вместе со мной поехал в Розье. Едва мы вышли из вагона, как он тут же сообщил, что возвращается домой. Они с Патрисом не виделись со дня похорон, между ними ощущалась какая-то натянутость, но я предложил сварить кофе и выпить по чашечке во дворе, в тени катальпы, где мы провели, в конце концов, почти весь день, испытывая удовлетворение от состоявшейся встречи.
Мне запомнились два момента той встречи.
Патрис рассказывал,
Патрис повернулся к Этьену. Вопрос явно застал того врасплох.
«Что, я?»
«Да, — кивнул Патрис, — как у тебя складывается жизнь без Жюльетт?»
Этьен потом признался мне, что был шокирован и потрясен таким вопросом: получается, что он тоже должен был соблюдать траур, то есть вдовец практически ставил их на одну доску. В глубине души он считал это правомерным (заметка Этьена: «Не совсем так: я считал правомерным иметь какое-то место»), но никогда не стал бы претендовать на подобное равенство. Однако силу своего невероятного великодушия Патрис признал за ним такое право, как нечто само собой разумеющееся.
«У меня? — со смешком переспросил Этьен. — Да очень просто. Больше всего мне не хватает общения с Жюльетт. Это очень эгоистично с моей стороны, но, как обычно, в подобных ситуациях я думаю прежде всего о себе и о том, что есть вещи, о которых я не скажу больше никому до самой смерти. Вот так. Человека, с кем я мог говорить о них, не опасаясь превратить разговор в мелодраму, больше нет».
Позднее, в память о Жюльетт, Патрис занялся составлением слайд-шоу для семьи и друзей. В первую очередь он выбрал очень большие снимки, потом взялся за более скромные. Некоторые фотографии не вызывали сомнений, по поводу других он долго колебался. Ему было тяжело отказаться от любой из них, потому что каждый раз у него возникало впечатление, будто он обрекает на забвение какой-то миг их жизни. За этим спокойным и в то же время печальным занятием Патрис проводил вечера в своей мастерской после того, как укладывал дочерей спать. Он любил эти моменты и не торопился заканчивать работу над слайд-шоу, ибо понимал: как только он все сделает, скопирует и разошлет адресатам, будет пройдена некая точка, а ему вовсе не хотелось приближаться к ней, во всяком случае, не так скоро.
«Напоминает письмо, что хотела написать Жюльетт детям, — заметил по этому поводу Этьен. — Она все собиралась взяться за него и в то же время оттягивала этот момент, потому что знала: как только она поставит точку, ей больше нечего будет делать».
Мы замолчали. На другой стороне площади зазвенели детские голоса — закончились занятия в школе. Через несколько минут Амели и Клара вернутся домой, их надо будет покормить, потом идти за Дианой. Молчание нарушил Этьен: «Есть фотография, которая не может попасть в твое слайд-шоу, потому что она не существует. Но если бы мне пришлось выбирать, я взял бы себе на память лишь ее одну. Помнишь, как-то раз мы вчетвером ездили в театр в Лион. Ты с Жюльетт и я с Натали. Мы приехали чуть раньше и ожидали вас в фойе. Мы видели, как вы вошли в холл, как поднимались по парадной лестнице. Ты нес Жюльетт на руках. Она обнимала тебя за шею и улыбалась, однако больше всего потрясало то, что она выглядела не просто счастливой, а невероятно гордой, как и ты сам. Все смотрели на вас и расступались, уступая дорогу рыцарю с принцессой на руках».
Патрис помолчал, потом улыбнулся — чуть удивленно и вместе с тем мечтательно, как бы признавая очевидное: «Как странно, что ты сказал это сейчас. Я всегда любил носить людей… Даже в детстве таскал на руках младшего брата. Я сажал малышей в тачку и катал их или же устраивал их у себя на плечах…»
Сидя в поезде, уносившем меня в Париж, я размышлял, существует ли формула, столь же простая и точная — он любил носить, ему пришлось ее носить, — для определения сути отношений, объединявших меня и Элен. Ничего подходящего в голову не приходило, но я убедил себя, что когда-нибудь такая идея все же появится.
~~~
К тому времени, как я вернулся из Розье, груди Элен набухли, и она объявила мне о своей беременности. Мне следовало радоваться, но я испугался. Единственное объяснение этому страху я видел в том, что не чувствовал себя готовым к переменам: существовало слишком много препятствий, слишком много нерешенных вопросов. Чтобы снова стать отцом в том возрасте, когда жизнь переваливает за экватор, нужно быть самому примерным сыном, а таковым я себя не считал. Но мне удалось перебороть себя: несмотря на смятение, я решил, что лучше сказать «да», чем «нет», и более-менее сознательно, наугад, начать работать над собой. Мой проект отступил на второй план, я позвонил Этьену и Патрису и предупредил их, что прекращаю заниматься книгой, но, возможно, вернусь к ней позже. В последнем я сильно сомневался. Этьен ответил: «Тебе виднее». Я сразу же принялся писать о самом себе, о своих прежних неудачах на сердечном фронте, о призраке, неотвязно преследовавшем мою семью, и которому я хотел найти место упокоения. Обдумывание книги затянулось до конца беременности Элен. Сказать, что эти месяцы были трудными, значит не сказать ничего. Но почти сразу же после рождения Жанны у меня окончательно сложилось представление о будущей книге, и как-то внезапно свершилось чудо: исчез лис, пожиравший мои внутренности, я был свободен. Весь год я просто наслаждался жизнью и наблюдал, как растет наша дочь. Никаких идей на будущее у меня не было, но это меня совсем не волновало. Фрейд определял психическое здоровье как способность любить и работать. Мне всегда нравился такой подход, даже если суть его казалась мне недостижимой. Я был способен любить, еще больше — принимать чужую любовь, а работа приходила сама по себе. Этой весной почти случайно, без всякой задней мысли, я начал перебирать свои записи о Шри-Ланке, а заодно заглянул в блокноты с заметками об Этьене, Патрисе, Жюльетт и праве потребителей. Я вернулся к работе над этой книгой спустя три года после рождения ее замысла, и закончил спустя три года после того, как отказался от проекта.
На этот раз я решил дать прочитать текст героям книги до ее публикации. Я уже поступал так с Жан-Клодом Романом, предупредив, что «Изверг» закончен, и я не изменю в нем ни строчки. Что касается «Русского романа», то вынести его на одобрение моей матери и Софи было равносильно тому, что бросить книгу в костер: я не мог позволить себе такой роскоши, и потому поставил их перед свершившимся фактом, о чем ни капли не сожалею — это спасло мне жизнь. Но сейчас я так больше не сделаю. Элен стала первым читателем этих страниц.
Она разрешила мне взяться за повесть о ее сестре, но чем ближе был финал, тем больше она опасалась того, что же я напишу о Жюльетт. Она никак не могла поверить в ее смерть, даже говорить о ней не хотела и, возможно, упрекала себя в недостаточном общении с сестрой. Когда Элен закончила чтение, мы оба испытали облегчение, и я отправил текст Этьену и Патрису. В отличие от Романа, им я сообщил, что они вправе просить что-то добавить, убрать или изменить в тексте, и я это сделаю. Такое обязательство беспокоило Поля, моего издателя. «Такого не бывает, — напоминал он, — чтобы кто-то заявил, будто доволен тем, как его изобразили в книге: стоит твоим героям внести правки, и в книге ничего твоего не останется». В данном случае он ошибался, и мой последний визит в Лион и Розье стал для меня и, полагаю, для них самым волнующим моментом всей нашей затеи. Я чувствовал себя, как художник-портретист, который показывал свое полотно модели в надежде получить одобрение. Так оно и случилось. Этьен заметил: «Есть кое-что, с чем я не совсем согласен, но уточнять детали не стану из опасения, что ты все поправишь. Я хочу, чтобы это была твоя книга, и в целом мне нравится тот тип, что носит мое имя. Скажу больше — я даже горжусь этим». Он ничего не требовал убрать, только попросил добавить некоторые детали: рассказывая об обращении тройки Жюльетт-Этьен-Флоре в Европейский суд, я не упомянул об эксперте в области права сообщества Бернадетт Ле Бо-Феррарез. Ее помощь была неоценимой, и Этьен считал несправедливым ее отсутствие на «общем фото». Патрис считал, что я преувеличил значение их с Жюльетт политических разногласий. Он без конца возвращался к этой теме, аргументировал, уточнял, поправлял. Его ничуть не беспокоило, что в книге он выглядел наивным леваком, но он ни за что не хотел, чтобы читатель принял Жюльетт за сторонницу правых сил. У меня даже возникло впечатление — и оно просто потрясло меня, — что на страницах моей книги он продолжает страстный спор, не утихавший все тринадцать лет их совместной жизни. После совместной работы над текстом мы отправились в школу за детьми. Несколько девочек из класса Амели окружили меня и спросили: «Это правда, что вы написали книгу про Жюльетт? Ее можно будет почитать?» Но сама Амели и ее сестры никак не отреагировали, когда я заговорил об этом за обедом. «Да, мы знаем», — говорили они, отводили взгляды и переводили разговор на другие темы.Спустя несколько месяцев после возвращения со Шри-Ланки мы поехали в Сент-Эмильон проведать Филиппа, Дельфину и Жерома. Комната Джульетты выглядела, как мавзолей — средоточие памяти и печали. Филипп написал свою книгу, и мы обменялись несколькими электронными письмами, одновременно сердечными и отдаленными. Камилла родилась годом позже, через десять дней после Жанны, по этому поводу мы тоже письменно поздравили друг друга. Последующие два года мы не общались. Прервав долгую паузу, я связался с Филиппом, отправил ему рукопись и попросил поставить об этом в известность дочь и зятя. Филипп все одобрил, лишь исправил название какой-то местности, однако посчитал, что Дельфине и Жерому не стоит читать мою книгу. Во всяком случае, не сейчас, а может быть, вообще никогда. Всем семейством — Элен, Родриго, Жанна и я — мы отправились к ним на уикенд и провели его просто замечательно. Меньше месяца тому назад у наших друзей появился малыш, его назвали Антуаном. Обе девчонки немедленно нашли общий язык и увлеклись игрой. Родриго обожал Дельфину и, к обоюдной радости, снова увиделся с ней. Я рассказал последние новости о Жане-Батисте и его старшем брате Габриэле: первый учился в университете в Ирландии, а второй устроился работать киномонтажером. Филипп рассказал, как сложилась, а потом распалась его ассоциация помощи рыбакам Медакетии. Он постоянно ездит туда — три-четыре раза в год. Из своего бунгало на пляже он смотрит на океан, размышляет о жизни, а иногда вообще ни о чем. Вечер у Дельфины и Жерома прошел по привычному сценарию: вслепую дегустировали вина, слушали редкие записи «Роллинг Стоунз», покуривали травку и, конечно, смеялись. Комната Джульетты перестала быть мавзолеем, ее заняла Камилла, а чуть позже — когда немного подрастет — к ней присоединится Антуан. Но на камине стояла большая фотография Джульетты, и ее имя произносилось без всякого стеснения. В семье было не два ребенка, а три, просто один из них умер. Когда речь зашла о моей книге, Дельфина сказала, что хотела бы прочитать ее, но Филипп неожиданно резким и дрожащим голосом заявил, что для нее это станет настоящим потрясением, ибо она узнает о том, что всегда от нее скрывали. Я не понимал, на что он намекает, и отвел его в сторонку, чтобы выяснить это. Как оказалось, Филипп имел в виду эпизод, когда Жером, вернувшись из морга в Коломбо, сказал Дельфине, что Джульетта выглядела красавицей, а потом признался Элен в обмане: на самом деле он видел разлагающийся труп дочери. «Ты представляешь, — сказал Филипп, — что будет, если Дельфина узнает, что Жером соврал ей?» Я предложил убрать этот эпизод, если он считает его чересчур болезненным, но Филипп ответил, что об этом не может быть и речи; Дельфина, считал он, усмотрит в нем не столько предательство, сколько еще одно доказательство любви своего мужа. В конце концов, мы договорились, что Филипп передаст текст Жерому, а тот — Дельфине, если сочтет возможным. В таком порядке старшинства я усмотрел своеобразный союз двух мужчин, отца и мужа, объединившихся для ее защиты, но когда я сказал об этом Элен, она покачала головой и ответила: «Это она их защищает, все держится на ней. Именно благодаря ей они продолжают жить вместе, родили других детей, справились с прошлым». Я вспомнил слова Дельфины, сказанные за ужином: ключевым моментом, определившим, жить ей или умереть, стало для нее согласие присмотреть за Родриго во время нашего отсутствия. Сначала она подумала: «Нет, я никогда не смогу заняться чужим ребенком спустя два дня после смерти собственной дочери», но сказала «да», и с того момента, несмотря ни на что, продолжала говорить «да».
Жанна проснулась в семь утра, выбралась из своей кроватки — с некоторых пор она уже самостоятельно перелезала через решетку — и прибежала к нам. Я пошел на кухню подогреть дочке бутылочку с молоком. Напившись, она устроилась между мной и Элен и притихла. Но передышка длилась недолго — пора было вставать, петь и плясать. На тот момент Жанна больше всего любила песенку-считалку «Господин Медведь». Я отворачивался, накрывался с головой одеялом и шумно храпел, исполняя роль косолапого. Элен пела: «Господин Медведь, просыпайся и вставай. На счет три открой глаза: раз, два, три. Господин Медведь, будем спать или вставать?» В первый раз я отвечал замогильным голосом: «Я сплю!» Элен повторяла: «Господин Медведь, будем спать или вставать?» На этот раз я с ворчанием поворачивался: «Я встаю!» Элен и Жанна испуганно кричали, показывая, как им страшно. Дочка была на верху блаженства. «Господина Медведя» хватит до конца года, до него были три котенка, потерявших свои варежки. Когда Жанна случайно открывала музыкальную книжку про котят, нас охватывало ностальгическое настроение: эта песенка звучала, когда наша дочь была совсем маленькой, едва ходила и еще не разговаривала. То чудесное время безвозвратно прошло и больше никогда не вернется. Я думал об обыденных вещах, что очаровывали нас, о том, в какую пытку превратятся игрушки, считалки, детские башмачки, когда случится непоправимое: не станет маленькой девочки, и гроб с ее тельцем скроется под слоем земли. Тем не менее, это очарование вернулось к Дельфине и Жерому вместе с двумя другими детьми. Они ничего не забыли, но не остались на дне пропасти отчаяния, что представляется мне удивительным, непостижимым и загадочным. Да, загадочным: пожалуй, это самое подходящее слово.