Жорж Санд
Шрифт:
Но в ноябре Реньо написал ей, что Жюль болен, и она помчалась в Париж. Ла Шатр оказался прав в отношении чахотки. У Жюля был подозрительно устойчивый жар. Она почувствовала угрызения совести. Быть может, злоупотребление чувственными наслаждениями?
Аврора Дюдеван — Эмилю Реньо:Может быть, отправлять его ночевать к вам? Унизительно входить в эти детали. Простите меня, но вы не знаете, какое ужасное беспокойство, какие угрызения совести я испытываю: понимать, что у тебя на руках умирает существо, которому ты бы с радостью отдала свою жизнь; видеть, как день ото дня он худеет, слабеет, убивает себя; знать, что убиваешь его, что твои ласки — яд для него, что твоя любовь — это огонь, который пожирает, убивает его и оставляет лишь пепел. Чудовищное сознание! Жюль не хочет этого понять, он смеется над этим… Он отвечает, что такой смерти можно только
В декабре появился роман «Роз и Бланш». Читатели и критики встретили его довольно хорошо. Казимир приехал в Париж. На набережной Сен-Мишель все было предпринято в смысле безопасности, и господин Дюдеван провел в столице несколько счастливых дней.
Аврора Дюдеван — Казимиру, 21 декабря 1831 года:Я уже привыкла к очень скромной жизни, так что твое пребывание здесь было для меня периодом кутежей и щедрых трат. Благодарю тебя за все, а кроме того, и за красивое платье, мне принесли его сегодня. Вечером после твоего отъезда у меня было что-то вроде прилива крови к голове… Прощай, дружище; пиши о себе и поцелуй за меня крошек. Обнимаю тебя от всего сердца… Вышли мне, пожалуйста, мерку твоей ноги, я сейчас вышиваю тебе комнатные туфли, но у меня нет мерки.
И вскоре она последовала за мужем в Ноан. Старый дом нуждался в ее присутствии, так как там происходили домашние драмы. Букуарана обвиняли в том, что забеременела Клара, горничная жены Ипполита. Аврора отнеслась к этому событию легко:
Жюлю Букуарану:Пусть мой муж и мой брат — виновники этой истории, пусть Дютей, Жюль или Шарль помогли им, мне все равно. Они все порядочные скряги и боятся, что уплатят за кого-нибудь другого. Значит, им надо открыть подписку! Но вы ведь тоже поработали; вы самый бедный, но и вам придется платить…
На этот раз Аврора пробыла в Париже недолго, она говорила, что плохо себя чувствует; Реньо ей советовал пожить в деревне; главное же, ей хотелось работать со спокойной душой, а тишина одиноких ночей в Ноаие была ни с чем не сравнима… Вскоре, однако, она почувствовала себя чрезвычайно плохо, чуть ли не при смерти, и тут же дала об этом знать добряку Реньо:
Мой милый Эмиль, болезнь прогрессирует, и этого уже не скроешь даже от самой себя. Я постоянно задыхаюсь, стоит пройтись по комнате, и сразу же нет сил: жжение в желудке, боли. Не дайте мне умереть, мой добрый Эмиль…
Он ответил, что приедет; тогда она отступила:
Вам не нужно приезжать за мной; мой брат и муж встретят вас прескверно; они совершенно уверены, что я притворяюсь больной…
В этом они были действительно правы, но ей казалось, что у нее холера, болезнь модная в то время. Наконец, она успокоила своего друга:
Холера приостановилась; сплю прекрасно. Я была бы в отчаянии, если бы вернулась к Жюлю в таком виде: бледная, под глазами огромные круги, еле передвигаюсь по комнате, а за столом сижу с таким кислым лицом, что хуже не придумаешь…
Она появилась вновь на набережной Сен-Мишель весной 1832 года и привезла с собой свою толстушку — дочь Соланж и свой новый роман «Индиана».
Глава третья
Рождение Жорж Санд
Появление в Париже Соланж удивило беррийских друзей Авроры. Прилично ли матери взять к себе, в незаконную семью, ребенка трех с половиной лет?
Аврора Дюдеван — Эмилю Реньо:Да, мой друг, я привожу Соланж и не боюсь, что она будет испытывать неудобства из-за моей холостой жизни. Я изменю свой жизненный режим, приспособлю его к потребностям девочки; не вижу в этом ничего трудного и никакой заслуги. Думаю, что и Жюль но будет жаловаться. Мы привыкнем медленнее ходить по улице, чтобы маленькие детские ножки могли успевать за нами… Ежедневно мы будем ходить на два-три часа в Люксембургский сад, с книгами и с ребенком. Обедать будем, как всегда, у себя дома. Спать она будет на диване, мы постелем ей маленький матрац; и в ее три с половиной года, уверяю вас, ей в голову не придет делать замечания или спрашивать
объяснения, задавать вопросы или болтать. Даже Морис не способен на это, так он невинен! Пусть ваша нравственность успокоится. Я, как самая добродетельная мать, ни в коем случае не хочу шокировать свою дочь… К тому же она глупа, как гусыня…Само собой разумеется, что они оба отказались от театра. Велика беда! Они готовы были принести в жертву «Роберта Дьявола» и Малибран за одну слезинку Соланж. И действительно, все устроилось как нельзя лучше. Жюль был без ума от своей «дочки», водил ее в Зоологический сад, когда там благоухали акации; показывал ей в Зоологическом саду жирафу, причем Соланж утверждала, что уже видела ее на лугу в Ноане; дома, на набережной Сен-Мишель, он держал ее за руку на балконе, когда она поливала дюжину цветочных горшков, составлявших висячий сад ее матери. Как-то Соланж сломала несколько стебельков и, боясь, как бы ей не попало, пыталась их склеить облаткой для запечатывания писем. Фривольная гравюра превращалась в картину Грёза.
Что касается «Индианы», то Сандо прочел рукопись своей любовницы с восторгом, удивлением и с каким-то чувством неловкости. Это было слишком хорошо и, по его мнению, слишком серьезно. Как подобает порядочному человеку, он отказался подписать произведение, над которым не работал. Но какой же ей в таком случае взять псевдоним? Ж. Сандо, их общее имя, получило уже благодаря «Роз и Бланш» определенную известность. Подписать Дюдеван было невозможно; ее свекровь и муж были бы против; а ее мать нашла бы неуместным, чтобы Аврора подписывалась Дюпен. Был найден компромисс: она сохранит фамилию Санд и изменит имя. Так родился Жорж Санд, ибо она упорно настаивала на мужском имени. Одержимая мыслью о рабском положении женщин, она хотела избавиться от него, изменив имя и весь свой облик. С этого дня она ставила в мужской род все прилагательные, которые относились к ней.
В конце мая издатель (Ж. П. Pope и Дюпюи) отослал на набережную Сен-Мишель первый экземпляр вышедшего романа. Тотчас же появился в мансарде и Латуш, как всегда любопытный, тревожный и насмешливый. Взял роман и стал его перелистывать. «Позволь! это же подражание; школа Бальзака! Ну, конечно, подражание! Конечно, Бальзак!» Аврора была на балконе. Держа книгу в руках, он подошел к ней и, как дважды два — четыре, доказал ей, что она копировала манеру Бальзака. Она знала, что не заслужила подобного упрека, но не защищалась. Латуш унес с собой надписанный ею экземпляр. На следующее утро она получила от него записку: «Жорж, я приношу публичное покаяние; я на коленях. Забудьте мою вчерашнюю грубость; забудьте все резкости, сказанные мной за эти полгода. Я провел всю ночь за чтением вашей книги. О дитя мое, как я доволен вами!»
Радость! Радость! Это взволнованное восхищение язвительного и сурового судьи было упоительно! Вскоре все газеты повторяли то же самое. Бальзак в «Ла карикатюр» написал: «Эта книга является реакцией правды против фантастики, современности — против средневековья, личной драмы — против тирании исторического жанра… Я не знаю ничего, что было бы написано так просто, задумано так восхитительно. События следуют одно за другим, теснят друг друга, безыскусственно, как в жизни, где все сталкивается, где часто по воле случая совершается больше трагедий, чем мог бы придумать Шекспир. Одним словом, успех книги обеспечен…» В «Ревю де Дё Монд» Гюстав Планш, Гюстав Жестокий, пугало писателей, хулитель самого Гюго и Бальзака, от которого, говорил он с отвращением, «пахнет опиумом, пуншем и кофе», восхвалял до небес молодую писательницу. Он считал ее выше мадам де Сталь: он превозносил ее искреннее красноречие, простоту выражений: «Несомненно, автор «Индианы» станет когда-нибудь более искусной. Но усовершенствование мастерства ее таланта будет ли стоить теперешней ее смелости, основанной на неведении?..»
Она поблагодарила. Он пришел ее навестить и от имени Бюлоза, нового директора «Ревю», предложил ей сотрудничество в журнале. Планш показался Авроре странным человеком, очень раздражительным и угрюмым. В молодости ему пришлось вести борьбу со своим отцом, враждебно относившимся к литературному призванию сына; с тех пор Планш сохранил черты строптивости и нелюдимости. «Состарившись, быть может, от горького одиночества и от чересчур глубокого понимания жизни, он легко проникал в чужие мысли, без всякой цели, без системы… Это был безжалостный ум… Критика была его опиумом, а гарем уже написанных книг отбил у него охоту писать что-либо новое…» Этот высокий ум, эта большая культура жили в запущенном, нечистоплотном теле. Напрасно Бюлоз покупал ему костюмы. Планш их продавал и с удовольствием влезал в свои старые, засаленные куртки. Удовлетворенный своим даром — понимать все, «он созерцал себя в необъятных просторах своего интеллектуального царства и отказывался от внешней формы с беспечностью Диогена».