Жорж Санд
Шрифт:
25 июня 1865 года:Печальный день. Он в унынии, раздражен, отчаивается. Я только плачу, и это ничему не помогает. Он обвиняет меня в том, что не выздоравливает, что врачи несерьезно относятся к его болезни. Весь день у него лихорадка, до обеда он прокашлял два часа, и у него до крайности напряжены нервы. Он ворчит на доктора Морена, на друзей, на весь мир…
6 июля 1865 года:Грозовой день. Тропическая жара! Она его изнуряет. В час дня наступает момент успокоения, и он кричит мне об этом сверху. Бедный друг! Но это длится недолго. Лихорадка его терзает, и он слабеет, слабеет. И все же он ест. Но как в том состоянии, в каком он находится, бороться с этой жарой, которая ослабляет даже здоровых? Я вижу, сколько мужества он в это вкладывает, а я, вместо того чтобы ободрить его, не могу справиться со слезами. Он был моей силой и моей жизнью! Чем он слабее физически, тем я слабее душевно…
8
69
Доктор Фюстер, профессор университета в Монпелье, считал, что открыл средство для лечения туберкулеза. Газеты хвалили «великолепное лечение»; Жорж Санд списалась с ним и применила этот режим для Мансо. Она, не колеблясь, вызвала Фюстера для консультации из Монпелье в Палезо, к изголовью своего больного.
18 августа 1865 года:Он кашляет беспрерывно всю ночь и весь день. Сорок восемь часов! Это ужасно, и все-таки он гораздо спокойнее, чем в предыдущие дни. По-видимому, он все же забывается на какое-то время, потому что удивляется, когда ему говорят, который час: он не отдает себе отчета в истекшем времени…
19 августа 1865 года:Увы! он прочитал все предыдущие записи. Я то боялась его рассердить, смягчая запись о его страданиях, то боялась, чтобы он не узнал серьезности своего безнадежного положения. Я знаю это уже больше месяца; какую борьбу мне пришлось выдержать, чтобы скрыть все от него! Теперь ему совсем плохо. Он спит, задыхаясь, измученный лихорадкой, даже не кашляет больше. Неужели это последний сон?..
Понедельник, 21 августа 1865 года:Умер сегодня утром в 6 часов, после, казалось бы, совершенно спокойной ночи. Проснувшись, он говорил немного, но голосом уже мертвым, потом слова, неясные, как во сне, потом какие-то усилия дыхания, потом бледность и потом ничего! Надеюсь, он был без сознания. В полночь он говорил со мной охотно и ясно. Он говорил о поездке в Ноан… Я его переодела, все привела в порядок на его кровати. Закрыла ему глаза. Положила цветы. Он красив и кажется совсем молодым. Ах! Боже мой! Мне не придется больше заботиться о нем…
22 августа 1865 года:Я провела ночь одна подле этого вечного сна! Он лежит на своей кровати, теперь уже навеки спокойный. Ничего безобразного, ничего пугающего. Никакого дурного запаха. Положила ему свежие розы… Теперь одна, а он здесь, рядом со мной, в этой маленькой комнате. Мне не нужно больше прислушиваться к его дыханию и будущей ночью тоже, больше ничего, одинокая; как никогда… И теперь уже навсегда…
За всю жизнь у Жорж Санд было немного поступков более трогательных, чем это долгое бодрствование у постели больного, чем эта мужественная ложь, чем эта деятельная нежность. В течение пяти месяцев она ни на один день не покидала умирающего. Сразу же после его смерти она написала Морису.
Жорж Санд — Морису, 21 августа 1865 года:Страдания нашего бедного друга кончились. Он уснул в полночь в полном сознании… Я совершенно разбита, но после того, что я одела его и привела в порядок смертное ложе, я все еще полна такой силы воли, которая не дает мне плакать. Я не заболею, будьте спокойны, я этого не хочу; я присоединюсь к вам тотчас же после того, как позабочусь обо всем необходимом для захоронения его бренных останков, приведу в порядок дела умершего и мои; они одновременно и ваши…
Ибо Мансо, хотя у него еще были живы родители и незамужняя сестра Лор, завещал все, чем владел, Морису Санд.
Жорж Санд — Морису, 22 августа 1865 года:Уже две ночи я одна подле моего дорогого усопшего, который больше не проснется. Какая тишина в этой маленькой комнате, куда я входила на цыпочках во все часы дня и ночи! Мне все еще слышится его душераздирающий кашель; теперь он спит: его лицо спокойно; он покрыт цветами. Он как будто из мрамора, он, который был таким живым, таким стремительным! Никакого дурного запаха; он окаменел. Его сестра, идиотка, приехала сегодня утром и не захотела его видеть, говоря, что это на нее слишком подействует…
После
похорон, «дня переживаний и слез», Морис увез ее в Ноан. Дневник Жорж Санд, 23 августа 1865 года: «Мой сын — моя душа. Я буду жить для него, я буду любить эти честные сердца. Да, да, но ты… ты, который так меня любил! Будь спокоен, твое место в моем сердце не займет никто…» Лину, беременную на четвертом месяце, она нашла «очень посвежевшей и пополневшей, дом очень чистым, приведенным в полный порядок… Была в саду, у животных, повсюду. Все хорошо содержится и очень красиво». Морис и Лина, по-видимому, все более и более привязывались к Ноану. Невестка была деятельной, нежной, послушной. Санд провела здесь несколько недель, потом вернулась в Париж, и ее снова можно было видеть во французском театре, в Одеоне. Она переживала горе, но не культивировала его. Об одной женщине Жорж сказала: «Она вся полна внешним, ребяческим выражением своих страданий; тоска становится еще страшнее, а чувство долга не пробуждается. Она проводит ежедневно по нескольку часов на могиле сына, но не для того, чтобы молиться или размышлять о бессмертии душ, а для того, чтобы созерцать уголок земли, где от ее сына осталась лишь временная оболочка его бессмертного существа… Время затягивает раны, если раненый упорно не растравляет их».Письмо Флоберу, который в этом испытании был ее дружеским и преданным посетителем, передает очень искренне состояние ее духа.
Жорж Санд — Гюставу Флоберу, 22 ноября 1865 года:Вот я и одна в моем домике… И все же мне грустно здесь. Это абсолютное одиночество, всегда бывшее для меня приятным перерывом в работе и отдыхом, делит теперь со мной мертвый, который угас, как угасает лампа, и навсегда остался здесь. Я не считаю, что он несчастен в тех сферах, где теперь обитает; но мне все время кажется, что его образ, или, вернее, отражение его, оставшееся подле меня, жалуется мне, что не может говорить со мной. Ну что ж! Грусть не вредна для нас, она не дает нам черстветь. А вы, мой друт, что делаете вы в этот час? Вы тоже усердно работаете и тоже в одиночестве, потому что ваша матушка, наверно, в Руане. Должно быть, там тоже красиво ночью. Думаете ли вы иногда о «старом трубадуре на трактирных часах, который воспевает и будет всегда воспевать идеальную любовь»? Ну что ж, несмотря ни на что, скажу — да! Вы не признаете целомудрия, монсеньер, что ж, это ваше дело. А я говорю, что в нем есть хорошие стороны. На этом я вас обнимаю от всего сердца, пойду постараюсь написать о людях, любящих друг друга по старинке. Вы не обязаны отвечать мне, если у вас нет настроения. Настоящая дружба возможна только при асодютной свободе. На следующей неделе в Париже, затем уже в Палезо и потом в Ноане.
О чем же она думала во время этого уединения в Палезо, на пороге старости? В вопросах религии она признала свое полное неведение. Человек недостаточно умен, чтобы дать определение бога; и он не может утверждать того, что не может определить. И все же она готова верить.
Жорж Санд — Депланшу, 23 мая 1866 года:Наш век не может ничего утверждать, но будущее, надеюсь, сможет. Поверим в прогресс; поверим в бога с сегодняшнего дня. Чувство ведет нас к этому. Вера — это необычайное возбуждение, энтузиазм, состояние духовного величия, эти чувства надо беречь в себе, как сокровище, а не разменивать на своем пути на медяки, на пустые слова, на ложные псевдонаучные разглагольствования… Предоставьте действовать времени и науке. Это дело веков — понять деяния бога во вселенной. Человек еще ничего не знает: он не может доказать, что бога нет; он тем более не может доказать, что бог есть. Уже то хорошо, что нельзя отрицать бога безоговорочно. Удовлетворимся пока этим, голубчик, ведь мы же художники, то есть люди чувства… Поверим, несмотря ни на что, и скажем: «Я верю!» Это еще не значит: «Я утверждаю»; скажем: «Я надеюсь!» Это еще не значит: «Я знаю». Объединимся в этом понятии, в этом пожелании, в этой мечте, свойственной добрым душам. Мы знаем, что для того, чтобы быть милосердным, необходимо надеяться и верить, так же как, чтобы иметь свободу и равенство, нужно братство…
Итак, «она любит бога», как предсказывала это мать Алисия; но, оставаясь спиритуалисткой, она не отлучает от церкви материалистов. «Место атеистам. Разве они не обращены, как и мы, к будущему. Не борются, как и мы, с мраком суеверия?»
В политике она не теряет надежд, хотя и относится скептически к немедленным действиям. Империя ничего не говорит ее сердцу, несмотря на дружеские отношения к ней дворца: она не очень-то верит в либерализм, которым Наполеон III начинает щеголять. В одном романе, который она тогда писала, «Господин Сильвестр», два человека противопоставлены в диалоге: это Санд разговаривает с той же Санд. Господин Сильвестр, старый анахорет, участник событий 48-го года, не верит больще ни в какой общественный строй, потому что опыт показал ему, что справедливость никогда не побеждает; его собеседник, молодой человек Пьер Соред не может допустить, что скептиком становятся от досады, от невозможности устроить рай на земле. Зачем навязывать народу совершенные законы? Доктрина терроризма: братство или смерть; такая же у инквизиции: вне церкви нет спасения. Добродетель и вера, предписанные правительством, — уже не вера и не добродетель; их начинают ненавидеть. Пусть люди на досуге сами поймут преимущества объединения и пусть сами его создадут, когда для этого наступит время.