Жосс
Шрифт:
Между тем Жосс и не подозревал о терзаниях сестры и ничего не делал — во всяком случае умышленно, — чтобы их усилить. Оценив прелесть своих новых занятий, он даже строго осуждал себя за прежние старания производить разнообразный шум. Однако от первых месяцев, прожитых вместе с Валери, у него осталась привычка скрывать важнейшие свои дела. Он старался вести себя так, чтобы сестра не могла догадаться о его привязанности к ребенку соседей, так как, с одной стороны, он считал, что она недостойна прикоснуться к такому прекрасному чувству, а с другой — опасался, что она помешает этой дружбе, как только проникнет в его тайну. Преобразившись, перенесясь в какой-то зачарованный мир, Жосс наблюдал, как растет мальчик, и ему казалось, что он и сам растет вместе с ним, что его настоящая жизнь началась лишь в тот день, когда он познал радость любви. Внимательнее, чем родители, он следил, как все больше развивается Ивон, как расширяется его ум, и хранил ясное воспоминание о всех пройденных мальчиком этапах. Он купил фотоаппарат и ежедневно фотографировал Ивона, когда находил удобную минуту, а негативы отдавал проявлять в административный центр департамента, так как боялся, как бы родители
Фотографии, по большей части посредственные, были сняты с чересчур далекого расстояния и в неудачном ракурсе, но для Жосса каждая из них, даже расплывчатая, даже испорченная, представляла известный интерес, потому что была связана с каким-то воспоминанием, которое она закрепляла и уточняла в его памяти. Он вставлял их в альбомы, делал надписи, помечал даты, снабжал пояснениями или рассказом, относившимся к тому дню, когда они были сняты. «25 июня. Он побежал, споткнулся, оцарапал коленку, заплакал, пришла служанка. Я крикнул ей: «Смажьте йодом». Она поняла. Когда мальчик вернулся в сад, он уже не плакал и не хромал. А я было испугался». Эти альбомы помогали ему коротать дождливые или зимние дни, когда он видел ребенка только мельком. Некоторые фотографии были удачнее, и он отдавал увеличить их. Иногда по вечерам, запершись у себя в комнате, закрыв ставни, он позволял себе маленькое пиршество. Выдвинув кровать на середину комнаты — причем как-то раз Валери, подслушивавшая за дверью, не могла удержаться и крикнула: «Да что это ты там делаешь?», на что он ответил: «Не суйся не в свое дело», — итак, выдвинув кровать, чтобы иметь возможность двигаться свободно вдоль стен, он снимал портрет маршала Фоша и другие военные сувениры (большая часть которых была в конце концов погребена в сундучке) и повсюду развешивал фотографии Ивона и его увеличенные портреты всех размеров. Он допоздна разгуливал по комнате, останавливаясь перед множеством фотографий, вполголоса выражая свою радость, свой восторг, а иногда даже громко хохотал, над какой-нибудь позой или выражением лица ребенка, вновь встававшими перед ним. Что до Валери, которая подслушивала на площадке лестницы, то она выходила из себя, не понимая причины этого бурного веселья.
Однако с течением времени безоблачное счастье Жосса омрачилось некоторыми огорчениями. По мере того как ребенок делался старше, он стал более сдержанным, словно поняв разницу между своим возрастом и возрастом Жосса и признав в нем взрослого. Дружбе их как будто ничего не угрожало, но Ивон стал более скуп на улыбки и больше интересовался теперь собой и играми, которые придумывал. Присутствие Жосса было ему приятно, но он уже не с таким нетерпением ожидал, когда тот появится в окне. Его сдержанность сделалась еще более заметной, когда другие дети стали приходить в сад его родителей играть с ним. В те дни, когда с ним были его одногодки, он не улыбался Жоссу, смотрел на него лишь изредка, украдкой, и на лице его отражалось нетерпение, словно он чувствовал себя скомпрометированным в глазах товарищей столь странной дружбой. У Жосса сжималось сердце, и он некстати улыбался еще чаще, не понимая, что мальчика это раздражает. Ему искренне хотелось радоваться тому, что Ивону весело с этими товарищами, но в иные минуты он поддавался чувству ревности, досады и подумывал, что неплохо было бы засадить их в тюрьму денька на четыре.
В одно октябрьское утро, когда мальчик в первый раз отправился в школу, у Жосса защемило сердце, и внезапно из глаз у него хлынули слезы. В его жизни это событие оказалось не менее важным, чем в жизни ребенка. Теперь в дни школьных занятий Жосс взял за правило уходить из дому в семь часов утра и бродил по городу с единственной целью встретить мальчика, когда тот пойдет в школу. Он ждал этих утренних встреч с мучительным нетерпением, потому что поведение мальчика, всякий раз неожиданное, являлось для него потом предметом бесконечных размышлений. В конце концов он заметил, что Ивон не скупится на улыбки лишь тогда, когда бывает один. Если же с ним шли товарищи, он только снимал шапку с холодным, почти жестким взглядом, а порой даже притворялся, будто не заметил его. У Жосса были слишком бесхитростные, слишком наивные представления о детстве, чтобы он мог предположить, что Ивон стыдится перед товарищами этой дружбы. Еще менее он подозревал, что не только его возраст, но и неопрятная поношенная одежда, придающая ему вид бедняка, настраивают против него выросшего в зажиточной семье пятилетнего ребенка, который, разумеется, презирал внешние признаки нищеты и питал к ним отвращение. Таким образом, расчеты Валери, старавшейся портить и пачкать костюмы брата, чтобы сделать его менее привлекательным, в конце концов оказались верными. С тех пор, как соседский мальчик пошел в школу, она стала замечать, что у Жосса часто меняется настроение, что иногда он кажется хмурым, и она, не показывая из осторожности виду, радовалась, надеясь, что «той твари» надоело, что конец ее владычества близок и скоро начнется ее собственное. Однако она была вынуждена признать, что у него бывают еще и хорошие дни. И самым значительным, самым тревожным был тот факт, что он продолжал регулярно получать заказные письма.
Однажды, из-за оплошности брата, к ней в руки попал пустой конверт, на котором были напечатаны фамилия и адрес фотографа. Несколько дней спустя, под предлогом какого-то приглашения, она села на поезд, поехала в административный центр департамента, явилась к фотографу и попросила выдать ей фотографии для господина Жосса. Фотографии
были готовы, и ей отдали их без всяких возражений. На улице она взглянула на них и с изумлением, с яростью решила, что у брата есть от «той твари» сын, рождение которого он держит втайне. Фотографии были расплывчатые, сняты сверху, и трудно было различить черты лица ребенка, а с первого взгляда даже пол его казался неясным. Валери уселась на скамейку в городском саду, чтобы как следует их рассмотреть. На одном из снимков она наконец узнала дом соседей, отчетливо видный на заднем плане, на фоне темных деревьев, и поняла, кто этот мальчик. Подобное открытие, дававшее место для множества догадок и прежде всего для догадки о связи Жосса с женой страхового агента, озадачило ее, ибо ни одна из них не казалась правдоподобной. Вечером, когда брат пришел в столовую обедать, она протянула ему конверт и небрежно сказала:— Там, в городе, я видела Одрио, фотографа, и он сказал, что у него есть для тебя фотографии. Я привезла их тебе.
Удивленный, встревоженный, он покраснел, как преступник, и решил, что должен объясниться, рассказать о своей привязанности к соседскому ребенку.
— Трудно вообразить, — сказал он с глуповатым смехом, — до чего мил, до чего приятен этот малыш. Настоящий ангелочек!
По улыбке сестры он понял, что выдал свою тайну и опошлил ее.
Узнав об истинной сущности этой великой страсти, которую она представляла себе совсем иной, Валери была и довольна, и разочарована. Жосс потерял в ее глазах тот престиж, каким она его наделила, воображая, что он предается разврату в объятиях дурной женщины. Она увидела в его сентиментальности признак старческого маразма и решила, что он созрел для лопаты и граблей. На другой же день после поездки в город она, хоть это ей было нелегко, попыталась вновь завязать отношения с соседями и пошла поговорить с хозяином дома о том, что хочет застраховаться на случай пожара в обществе, где он работает. Агент встретил ее с холодком, но так как она сказала, что хочет также застраховать жизнь в пользу брата, он быстро оттаял, и разговор стал более сердечным. Посетив дом еще несколько раз, она проявила тонкость ума, на какую, как правило, не была способна, и сумела понравиться всей семье.
Как-то в полдень, в конце апреля, Жосс стоял у окна своей комнаты и вдруг увидел собственную сестру, которая вышла из дома соседей и стала прогуливаться по их саду вместе с женой агента и с Ивоном. Пройдя несколько шагов, Валери, державшая Ивона за руку, приподняла его и, говоря что-то, со смехом показала пальцем на окно, в котором виднелась фигура Жосса. Мать подняла голову и посмотрела туда же. Жосс отпрянул с такой быстротой, словно боялся, что его обрызгают грязью, ноги у него подкосились, и он повалился на кровать. Появление в этом саду Валери, ее фамильярность с Ивоном — все это таило в себе что-то бесстыдное, но, главное, он уже предвидел осквернение его близости с мальчиком, умышленное, коварно рассчитанное осквернение. Жосс никогда не разговаривал с Ивоном, между ними было лишь безмолвное общение. В их дружбе был привкус тайны, в котором, возможно, и состояла для мальчика ее истинная ценность, ее хрупкое очарование. Жосс долго сидел на кровати, вновь и вновь мучительно перебирая в уме случившееся, не смея подойти к окну из страха поймать во взгляде Ивона упрек, презрение, а быть может, уже и равнодушие. Часов около шести он услышал, как Валери открывает калитку, обходит дом, потом поднимается по лестнице, собираясь войти к себе и переодеться. Когда она оказалась на площадке, он открыл свою дверь и крикнул:
— Зачем это тебе понадобилось слоняться по соседскому саду?
— Не понимаю, почему ты сердишься, — ответила она тоном веселого упрека. — У меня часто бывают дела с соседями по поводу страхования моего дома. Они очень милые люди, а их маленький Ивон просто очарователен. Это хорошо воспитанный, а главное, очень ласковый ребенок.
Жосс позеленел, а Валери, сделав паузу, добавила с умилением:
— Он очень любит меня, этот чудесный малыш.
— Врешь! Никто не может тебя любить! Никто!
Жосс был так взволнован, что не заметил, как подействовали на сестру его слова, — он считал, что эта истина очевидна и неоспорима. Теперь и Валери изменилась в лице. Ее щеки, а в особенности длинный костистый нос побледнели как полотно, и сталь маленьких глазок тоже побледнела. Она сдержала проклятия, распиравшие ей грудь, — они могли лишь ослабить ее позицию по отношению к брату. Каким-то чудом она все-таки сумела заставить себя улыбнуться и мягким голосом проговорила:
— Забавно, что он сразу принял меня как родную, был так нежен, так доверчив. Ему все время хотелось обнимать меня, сидеть у меня на коленях. А родители сейчас сказали, что когда я долго не прихожу, он постоянно требует свою «милую тетю Валери».
— Гадина, — пробормотал Жосс, — ну и гадина!
На лбу у него выступил пот, руки дрожали, он испугался самого себя и, продолжая что-то бормотать, начал шаг за шагом отступать от сестры, а та вошла в его комнату вслед за ним. Несмотря на все усилия, она не могла больше притворяться спокойной. Торопясь причинить ему боль и радуясь возможности удовлетворить свою ненависть, она искаженным голосом проговорила:
— Сегодня я была огорчена за тебя. Он сказал мне, что терпеть тебя не может, что ты грязнуха, что у тебя злое лицо, и он просит, чтобы ты больше не торчал у окна.
Пройдя мимо брата, она как раз подошла к окну и посмотрела в соседский сад, где играл мальчик. Приторно сладким голосом она окликнула его и стала медленно махать ему рукой.
— В жизни не видела такого очаровательного ребенка! — сказала она, поворачиваясь к Жоссу.
И вдруг дико вскрикнула. С револьвером в руке Жосс стоял между кроватью и зеркальным шкафом. Вид у него был не раздраженный, и он смотрел на нее так спокойно, что она немного приободрилась. Она хотела было подойти к нему, чтобы предупредить роковую вспышку, но, подняв револьвер, он начал стрелять и всадил ей в бедро четыре пули. Встревоженные револьверными выстрелами и воплями Валери, соседи засуетились. Ожидая их прихода, Жосс сел на кровать и, глядя на свою жертву, рухнувшую на пол у окна, с удовольствием подумал, что она останется калекой и, сверх того, после этой истории репутация ее будет запятнана.