Жуковский
Шрифт:
Екатерина Афанасьевна Протасова, которой он открылся в своей любви к Маше (а скрыть это было уже и невозможно), осудила его строго и бесповоротно. Во-первых, сказала она, Маша еще ребенок (хотя Жуковский говорил о своей женитьбе как о деле будущем...), во-вторых, он обманул ее доверие и допустил в себе чувства, какие не пристало иметь дяде к племяннице (хотя он и был не родным, а сводным братом Екатерине Афанасьевне и подобные браки в то время были далеко не редкость). Жуковский почувствовал, что возникла преграда, которую вряд ли можно будет преодолеть, — Маша не поступит против воли матери, таков ее характер, да так и сам он ее воспитал. Больше того — не пойдет против воли своей сводной сестры — старшей сестры — и он, Жуковский, так как он не сможет построить себе счастия на несчастье других (той же Екатерины Афанасьевны). Нужно было ее убедить... Ведь это судьба! Не может у него быть другой возлюбленной и другой супруги, кроме Маши! Страшное напряжение создалось в его отношениях с Протасовой... Напряжение это стало давить на Машу. Жизни без Жуковского она — его создание — не могла себе и представить. Но она не могла себе представить — еще больше — и того, чтобы
В конце этого лета, лета 1807 года, Жуковский, на крутом повороте своей судьбы, вроде бы при благоприятной перемене (журнал давал возможность ему действовать как литератору вдесятеро активнее), ощутил весь трагизм своего существования. В Белёве и потом — переехав в Москву — в домике Антонского писал он и много раз переправлял элегическое послание «К Филалету» — под этим условным именем был скрыт Александр Тургенев. Это был как бы монолог из трагедии. Гибель надежд и сладость любви слились здесь в шиллеровское «разбойничье» чувство. Вопль об утратах обернулся полнотой и силой жизни, желание погибнуть — любовью к миру. Сквозь печальные слова о смерти проглядывает трогательное внимание к подробностям жизни, к природе: к заре, «рогам пастушьим», «ветра горного в дубраве трепетанью», «тихому ручья в кустарнике журчанью», к «туманной дали», к музыке («К клавиру ль приклонясь, гармонии внимаю...»). ...Герой стихотворения как бы наслаждается своей грустью. Он размышляет о своей судьбе — всегда, кажется ему, был он ею обделен:
К младенчеству ль душа прискорбная летит, Считаю ль радости минувшего — как мало! Нет! счастье к бытию меня не приучало; Мой юношеский цвет без запаха отцвел. Едва в душе своей для дружбы я созрел — И что же!.. предо мной увядшего могила; Душа, не воспылав, свой пламень угасила...Скупое на радости детство, смерть друга... Все становится в логический ряд: трагичность жизни предопределена. Но как только мысль героя коснулась его любви — исчезли меланхолические ноты и вспыхнула необыкновенная для всей тогдашней русской поэзии напряженность чувства, — любовь не становится в логический ряд:
Любовь... но я в любви нашел одну мечту, Безумца тяжкий сон, тоску без разделенья И невозвратное надежд уничтоженье. Иссякший души наполню ль пустоту? Какое счастие мне в будущем известно? Грядущее для нас протекшим лишь прелестно. Мой друг, о нежный друг, когда нам не дано В сем мире жить для тех, кем жизнь для нас священна, Кем добродетель нам и слава драгоценна, Почто ж, увы! почто судьбой запрещено За счастье их отдать нам жизнь сию бесплодну? Почто (дерзну ль спросить?) отъял у нас творец Им жертвовать собой свободу превосходну? С каким бы торжеством я встретил мой конец, Когда б всех благ земных, всей жизни приношеньем Я мог — о сладкий сон! — той счастье искупить, С кем жребий не судил мне жизнь мою делить!.. Когда б стократными и скорбью и мученьем За каждый миг ее блаженства я платил: Тогда б, мой друг, я рай в сем мире находил И дня, как дара, ждал, к страданью пробуждаясь; Тогда, надеждою отрадною питаясь, Что каждый жизни миг погибшия моей Есть жертва тайная для блага милых дней, Я б смерти звать не смел, страшился бы могилы. О незабвенная, друг милый, вечно милый! Почто, повергнувшись в слезах к твоим ногам, Почто, лобзая их горящими устами, От сердца не могу воскликнуть к небесам: «Все в жертву за нее! вся жизнь моя пред вами!» Почто и небеса не могут внять мольбам?..«К Филалету» — одно из заветнейших стихотворений Жуковского и одно из чудес русской поэзии, точнее это первое подлинно оригинальное русское стихотворение о любви, рожденное равно из европейских романтических традиций и из жизни самого поэта...
А Маша Протасова пишет ему из Белёва письма сдержанно-грустные (каждое письмо ее читает «маменька»). «Время свое провожу я очень весело... Время мое удивительно как скоро летит... Беспрестанно бываю с маменькой, и всем нам очень весело, — пишет она. — Только гораздо было веселее, когда ты был с нами. Теперь я никак не надеюсь скоро опять тебя видеть — Вестник разлучит нас по крайней мере на год! Очень грустно об этом думать! Пожалуйста, пиши ко мне почаще... Не нужно тебе сказывать, как мне весело получать твои письма... Помнишь ли, мой милый друг, как было весело как ты меня учил рисовать. Когда-то опять это будет. Милый мой Базиль, когда приедешь ты к нам... Прощай, мой милый друг, будь здоров, весел и люби меня по-старому» (сбоку приписка: «С каким нетерпением мы ждем Вестника — этого пересказать нельзя; маменька уже подписалась на него»). Сколько раз тут сказано «весело»! И сколько оттенков в этом слове, и нигде — его прямого значения. Сколько любви и печали в этом бесхитростном, прекрасном в своей наивности письме...
Глава пятая (1808-1811)
Оказавшись редактором журнала, Жуковский целиком подчинил
его своим вкусам и стал почти единственным его автором. Жуковский переводил, писал собственные статьи, сказки, стихи. Для «Вестника Европы» и для собственной пользы, притом с огромным воодушевлением, переводили статьи и повести с немецкого и английского Маша и Саша Протасовы, Анна Юшкова, Авдотья Петровна Киреевская.Несмотря на усиленные хлопоты и просьбы, Жуковскому почти не удалось подвигнуть своих друзей на сколько-нибудь существенную помощь журналу. Александр Тургенев прислал написанное им еще в 1803 году «Путешествие русского на Брокен» (описание горного массива Гарц с историческими отступлениями) и часть неизданных записок Антиоха Кантемира (об английском короле и его министрах). В первых четырех номерах московская поэзия представлена была одним Мерзляковым. Потом начали появляться стихи Вяземского, Давыдова, Дмитриева, Батюшкова, Василия Пушкина. Жуковский решил помещать в журнале гравюры с картин известных европейских живописцев, сопровождая их собственными объяснениями. Вообще ко многим материалам делал он краткие или развернутые примечания. На обложке каждой части, состоящей из четырех номеров (по два в месяц), помещался гравированный портрет какого-нибудь исторического лица — начал Жуковский с Марка Аврелия.
И вот в руках Жуковского первый номер журнала: «Вестник Европы, издаваемый Василием Жуковским». Формат небольшой. Бумага синяя... Много раз перелистал Жуковский свежеотпечатанную книжку. «Как это случилось? — думал он. — Когда успелось?» Он огляделся: стол, стулья, вся комната загромождена книгами, тетрадями. Вдруг увидел, что за окном — ночь и круглая луна в темном зимнем небе... Странно: не подумал ни о славе, ни о том, что вот все же на твердую землю встал он, а подумал о Маше, — и ее глазами еще раз перечитал синеватые страницы. Довольно бы тиснуть и всего один экземпляр — для Маши.
Но уж так неизбежно получалось, что писанное про себя и для себя, то, что разделено душой с родной душою, начинало излучать свет на всех, как бы ища в толпе сочувствия, отзыва, любви... Одинокий, знающий о том, что он обречен на вечное одиночество, редактор и поэт обращался со страниц журнала к неведомым читателям (больше представляя их себе как бывших читателей журналов Карамзина). Обращался с единственным желанием учить добру. Книжка открывалась программной статьей «Письмо из уезда к издателю», которой он придал полубеллетристическую форму: в ней создал Жуковский портрет пожилого провинциала Стародума (это имя положительного героя из произведений Фонвизина).
«Поздравляю тебя, любезный друг, с новой должностью журналиста! — пишет якобы уездный корреспондент. — Наши провинциалы обрадовались, когда услышали от меня, что ты готовишься быть издателем «Вестника Европы»; все предсказывают тебе успех; один угрюмый, молчаливый Стародум качает головою и говорит: «Молодой человек, молодой человек! подумал ли, за какое дело берешься! шутка ли выдавать журнал!» Ты знаешь Стародума — чудак, которого мнение редко согласно с общим, который молчит, когда другие кричат, и хмурится, когда другие смеются; он никогда не спорит, никогда не вмешивается в общий разговор, но слушает и замечает, — говорит мало и отрывисто, когда материя для него непривлекательна, — красноречиво и с жаром, когда находит в ней приятность. Вчера Стародум и некоторые из общих наших приятелей провели у меня вечер, ужинали, пили за твое здоровье, за столом рассуждали о «Вестнике» и журналах, шумели, спорили; Стародум по обыкновению своему сидел спокойно, на все вопросы отвечал: да, нет, кажется, может быть! Наконец спорщики унялись, разговор сделался порядочнее и тише; тут оживился безмолвный гений моего Стародума: он начал говорить — сильно и с живостию; литература его любимая материя».
И далее в речи этого Стародума (был, конечно, какой-то прообраз его и в действительной жизни — среди белёвских знакомых) Жуковский раскрывает свои представления о журнале: «До сих пор «Вестник Европы», — скажу искренне, — был моим любимым русским журналом... Обязанность журналиста — под маскою занимательного и приятного скрывать полезное и наставительное. Средства бесчисленны: к его услугам богатства литературы чужестранной и собственной, искусства и науки; бери что угодно и где угодно; единственное условие — разборчивость... Первое достоинство журнала — разнообразие... Ожидаю великой пользы от хорошего журнала в России!.. хороший журнал действует вдруг и на многих; одним ударом приводит тысячи голов в движение... Итак, существенная польза журнала — не говоря уже о приятности минутного занятия — состоит в том, что он скорее всякой другой книги распространяет полезные идеи, образует разборчивость вкуса, и, главное, приманкою новости, разнообразия, легкости незаметно привлекает к занятиям более трудным, усиливает охоту читать, и читать с целью, с выбором, для пользы!.. Охота читать книги — очищенная, образованная — сделается общею; просвещение исправит понятия о жизни, о счастии; лучшая, более благородная деятельность оживит умы».
Какой замах! И возможно ли осуществить столь широкую программу воспитания общества? Возможно или нет — об этом Жуковский не думал. В словах Стародума он поставил перед собой (и перед другими журналистами) идеал. И немедленно начал идти к нему.
Когда вышла из печати вся первая часть, Жуковский отдал переплести несколько экземпляров и выслал в Белёв. «Вестник всех нас восхищает, прекрасно! прекрасно! — писала Екатерина Афанасьевна Жуковскому. — Базиль, мы уже все раза по три его прочли». Далее она сообщает простодушное мнение одного из соседских помещиков — как это мог молодой человек «осмелиться такой журнал издавать», что ему «надобно для сего иметь сношение со всеми государственными кабинетами, знать секреты всех дворов», и что он, Жуковский, «далее своего носу ничего не видал»... Екатерина Афанасьевна особенно похвалила «Письмо к издателю» и перевод из Гарве («Подарок на Новый год», — рассказ о том, как мать подарила своей дочери Марии тетрадь для ведения дневника и записи размышлений). «Мы, мой друг, — продолжает то же письмо Марья Григорьевна Бунина, — все без ума от твоего Вестника, не только читаем, но даже учим».