Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда великая княгиня Александра Федоровна, ученица Жуковского (их уроки еще продолжались, но они давно уже превратились в литературные чтения на русском языке), пожелала ознакомиться с русской литературой самого последнего времени, он составил записку, в которой явственно проступает второй план, — Жуковский настойчиво обращает внимание великой княгини на тех литераторов, которые сегодня требуют поддержки: это Пушкин, Баратынский, Козлов. Ссыльного Пушкина, чуть ли не личного врага самого царя, Жуковский смело и спокойно называет «прекрасной надеждой России» и говорит, что он уже стоит «наряду с лучшими русскими поэтами» и «начинает чувствовать свое достоинство и выбирает путь верный». Жуковский пытается влиять на мнение двора о Пушкине и готовит почву для возвращения его в Петербург.

Вот что говорится в записке о Баратынском: «Жертва ребяческого проступка, имеет дарование прекрасное; оно раскрылось в

несчастьи, но несчастье может и угасить его; если судьба бедного поэта не изменится, то он сам никогда не сделается тем, для чего создан природой». Эти слова — явное прибавление к тому письму, которое послано было Жуковским через Голицына императору.

В делах помощи Жуковский не боялся быть назойливым. Уже не раз ему удавалось добиться от двора хотя и небольшой, но необходимой материальной помощи для Козлова, у которого продолжал постоянно бывать (он ввел в его дом весь круг петербургских поэтов — Гнедича, Дельвига, Рылеева, Кюхельбекера, Лобанова, Крылова и других, а также Баратынского, приезжавшего из Финляндии). «Поэтическое дарование слепца Козлова, — писал он, — можно назвать спасительным откровением, посетившим его в то время, когда все в жизни исчезло: Козлов до болезни своей жил в свете и был увлекаем рассеянностью. Лишенный обеих ног, он начал учить по-английски и в несколько месяцев мог уже понимать Байрона и Шекспира. Потеряв зрение, он сделался поэтом. Можно сказать, что для него открылся внутренний богатый мир в то время, когда исчез внешний. Ему теперь более сорока лет; можно сказать, судя по тому, как он понимает поэтов, что он сам был бы великим поэтом, когда бы сумел угадать талант, в нем таившийся до несчастья и слишком поздно пробужденный страданием. Теперешняя жизнь его удивительный феномен... вечного рода бедствия окружают его. Он часто лишен куска хлеба, обременен долгами, маленькое имение не приносит ему никакого дохода и при этом надобно заботиться о воспитании детей. Посреди этого хаоса горестей душа его не упадает, поэзия спасает его от отчаяния, она оживляет для него настоящее... Он теперь переводит и весьма удачно Байронову поэму «Абидосская невеста», которая, вероятно, будет кончена к концу года. Эту поэму с некоторыми мелкими стихотворениями хочет он выдать по подписке». В этом же обзоре Жуковский вскользь упомянул Дельвига и Рылеева («достойны замечания»), а также Языкова («молодой студент Дерптского университета имеет слог поэтический; он еще не написал ничего важного, но во всем, что написал, видно дарование истинное, настоящее»). «Я назвал одних только новых поэтов, считая ненужным упоминать о тех, кои должны уже быть известны вашему императорскому высочеству», — закончил Жуковский свой обзор, подразумевая под известными — Вяземского, Крылова, Батюшкова, Гнедича. Таким образом, Жуковский поддерживал самые молодые силы русской поэзии.

К началу марта вышло третье издание сочинений Жуковского — в трех томах. Хлопотами по изданию занимался П. А. Плетнев, молодой поэт, друг Дельвига, искавший связей с кругом Карамзина и Жуковского, так как считал себя их учеником (в 1824 году он обратился к Жуковскому со стихотворным посланием: «Внушитель помыслов прекрасных и высоких...»). «Скоро пришлю вам новое, полное издание моих стихов, — сообщает Жуковский Анне Петровне Зонтаг в Одессу. — Ищите для них покупщиков: издание напечатано на мой счет и прекрасное».

В новом издании, в конце первого тома, поместил Жуковский набранное курсивом новое стихотворение, которое — как бы заклинание, обращенное к «Гению чистой красоты», к Музе своей, к Вдохновению, — страстная просьба о возврате как бы угасшего на время поэтического дара:

Я Музу юную, бывало, Встречал в подлунной стороне, И Вдохновение летало С небес, незваное, ко мне; На все земное наводило Животворящий луч оно — И для меня в то время было Жизнь и Поэзия одно...

В апреле 1824 года Жуковский набрасывал планы стихотворной трагедии из времен царствования Бориса Годунова. Главный герой — «Сын Иоанна, никому, ни себе самому не известный, воспитан в ссылке». Он приезжает в Москву и появляется при дворе Бориса, становится его приближенным, влюбляется в его дочь. Невольно становится он убийцей царевича Димитрия и вынужден бежать на Белое море, где живет у отшельника, потом становится разбойником, странствует под видом прокаженного и после битвы с поляками под Москвой возвращается, делается воином, погибает в одном из сражений с войсками Отрепьева. Было сделано несколько смутных планов, набросаны проекты сцен, монологов, черты характеров.

По каким-то причинам работа остановилась. Может быть, одной из этих причин была поездка в Дерпт: 6 мая он повез Батюшкова. Батюшков

просился в монахи — от имени Александра I ему было отвечено, что прежде пострижения он должен ехать лечиться в Дерпт, а может, и далее. Ехать он согласился только с Жуковским (даже сестра Батюшкова, сопровождавшая его, ехала отдельно). В Дерпте больной поэт сбежал от Жуковского. «Он ушел, — писал об этом Тургенев Вяземскому, — и всю ночь его найти не могли; наконец, поутру, на другой день, проезжий сказал... что видел верст за 12 от Дерпта человека, спящего на дороге. По описанию это был Батюшков». Жуковский поехал туда и нашел Батюшкова еще спящим. Разбудил, едва смог уговорить его сесть в экипаж... Батюшков надулся, замкнулся и всю дорогу молчал.

Жуковский не нашел в Дерпте подходящего для Батюшкова места и отправил его в Саксонию, в местечко Зонненштейн, где была отличная лечебница. Жуковский не показывал и виду, но был совершенно измучен. И вот все кончилось. «В ту минуту, когда он отправился в один конец, — пишет Жуковский Елагиной, — а я в другой, то есть назад в Петербург, я остановился на могиле Маши: чувство, с каким я взглянул на ее тихий, цветущий гроб, точно было утешительным, усмиряющим чувством. Над ее могилой небесная тишина!.. Все, что мы посадили, — цветы и деревья, принялось, свежо, цветет и благоухает». Жуковский зарисовал могилу, потом сделал с этого рисунка гравюру на меди, разослал родным. Рисунок оправил в рамку и повесил у себя над письменным столом рядом с портретом Маши, рисованным им же...

Жуковский возвратился в Петербург 28 мая и сразу же был оповещен Козловым или Тургеневым о смерти Байрона, последовавшей в середине апреля в греческом городе Миссолунги. Тургенев, Вяземский, Гнедич, Козлов, Кюхельбекер, Рылеев — все, все русские поэты, и не только поэты, были потрясены. Слава Байрона как величайшего поэта современности, как великого человека, способного на поражающие воображение подвиги, была в самом разгаре. И какая смерть — в стране, борющейся за свою независимость... Вяземский писал Тургеневу: «Он предчувствовал, что прах его примет земля, возрождающаяся к свободе... Завидую певцам, которые достойно воспоют его кончину. Вот случай Жуковскому! Если он им не воспользуется, то дело кончено: знать пламенник его погас». И чуть позже: «Неужели Жуковский не воспоет Байрона? Какого же еще ждать ему вдохновения? Эта смерть, как солнце должна ударить в гений его окаменевший и пробудить в нем спящие звуки! Или дело конченое? Пусть же он просится в камер-юнкеры или в вице-губернаторы».

Потом появились стихи на смерть Байрона — Козлова, Рылеева, Веневитинова, Кюхельбекера, Пушкина, самого Вяземского и еще множества стихотворцев, — образовался целый стихотворный реквием. Русская поэзия прощалась со светилом, столь ярко блеснувшим ей. Жуковский промолчал, но ни в камер-юнкеры, ни в вице-губернаторы не пошел. Не принял он участия и в ожесточенной полемике, открытой Вяземским в предисловии к изданному им «Бахчисарайскому фонтану» Пушкина. Архаисты и те, кто считал себя романтиками, в споре пытались выяснить, есть ли романтизм, и что он такое, и действительно ли он — передовое направление в литературе. Говорили о французском, английском и немецком романтизме, о том, что признак романтизма — современность, народность и религиозность. Вслед за мадам де Сталь называли романтиками Тассо, Камоэнса, Шекспира, Мильтона, Бюргера и Гёте. Вслед за Берше говорили, что в наше время непременно стали бы романтиками Гомер, Пиндар, Софокл и Еврипид, потому что они «воспевали не египетские и халдейские деяния, а свои, греческие». Вяземский в предисловии к поэме Пушкина: «Нет сомнения, что Гомер, Гораций, Эсхил имеют гораздо более сродства и соотношений с главами романтической школы, чем с своими холодными, рабскими последователями, кои силятся быть греками и римлянами задним числом».

Все эти страсти и споры показались ему ребячеством — поэзия всех времен и народов оказывалась в этих спорах перемешанной и искромсанной, каждое явление оценивалось с разных позиций, противники присваивали себе чужое оружие и выворачивали наизнанку чужие идеи. Забывалось главное: душа поэта есть тот центр, к которому притягивается все ей близкое — и природы, из истории, из всемирной литературы. Споры ничего не проясняли. Это чувствовали все — и самый яростный полемист Вяземский, и молодой Пушкин, и Рылеев, выступивший позже со статьей о единстве литературного процесса.

Никак не могла задеть Жуковского и статья Кюхельбекера, направленная против романтиков (напечатанная в «Мнемозине» No 2 за 1824 г.) — все ее стрелы, минуя Жуковского, поражали только его многочисленных эпигонов. Зато порадовало его в «Мнемозине» стихотворение Пушкина. «Обнимаю тебя за твоего «Демона», — писал он ему в Одессу. — ...Ты создан попасть в боги — вперед. Крылья у души есть! Вышины она не побоится, там настоящий ее элемент! дай свободу этим крыльям, и небо твое. Вот моя вера. Когда подумаю, какое можешь состряпать для себя будущее, то сердце разогреется надеждою за тебя».

Поделиться с друзьями: