Жуковский
Шрифт:
В июне 1800 года, после выпускных экзаменов, Жуковский получил именную серебряную медаль. Имя его было помещено и на мраморной доске, в списке отлично кончивших пансион в разные годы, — доска висела в вестибюле главного входа. Окончил пансион и Александр Тургенев, который вступил юнкером в Иностранной коллегии московский архив, где служил его брат. Этот архив был местом весьма привилегированным — служба в нем открывала хорошие перспективы. Жуковский, не имевший никакой протекции, задолго до выпускных экзаменов был назначен в Главную соляную контору — с 21 февраля 1800 года он числился уже в бухгалтерском столе приказным с жалованьем по 175 рублей в год. Указом было предписано его «переименовать из прапорщиков городовым секретарем» и «отобрать данный ему на воинский чин патент». В декабре этого года Жуковский должен был еще участвовать в публичном акте — последнем для него в пансионе.
Он жил у Юшковых, где ему отвели две комнатки на антресолях. По привычке просыпался в пять часов, пил чай и начинал работать. До начала службы выкраивалось около трех часов. К концу 1800 года у
2
Выше обыкновенного (франц.).
Андрей Тургенев и Жуковский все более сближались. В ноябре 1800 года Тургенев подарил Жуковскому две книги: «Ироическую песнь о походе на половцев удельного князя Новагорода-Северского Игоря Святославича» — найденное и опубликованное графом Мусиным-Пушкиным древнерусское эпическое произведение, с такой надписью: «Песнь древнего барда новому трубадуру дарит Андрей Тургенев в знак дружбы, на память любви», и лейпцигское 1787 года издание «Вертера» Гёте. На форзаце этой книги Тургенев поместил стихотворную надпись к портрету Гёте:
Свободным гением натуры вдохновленный, Он в пламенных чертах ее изображал И в чувстве сердца лишь законы почерпал, Законам никаким другим не покоренный.Чуть ниже — обращение к Жуковскому: «Ей-богу, ничего лучше вздумать не могу, как того, что я вечно хотел бы быть твоим другом, чтобы дружба наша временем укрепилась, чтобы я был достоин носить имя друга, и твоего друга!!»
20 декабря 1800 года произошел такой разговор между Жуковским, Мерзляковым и Андреем Тургеневым.
— Будет ли следующий век более обилен писателями? — начал разговор Жуковский. — Будут ли великие?
— Писателей будет больше, — отозвался Андрей. — Но, скорее всего, это будут сочинители мелочей, пусть даже превосходных: отрывков, стишков...
— Почему? — удивился Жуковский.
— Карамзин, наш любимый Карамзин, готовит это.
— Карамзин приучил всех писать изящные мелочи, — поддержал Тургенева Мерзляков.
— Если бы он явился на век или два позже, когда в России выросла бы серьезная литература, — продолжал Андрей, — тогда и он пусть бы вплетал свои цветы в дубы и лавры.
— Но он сделал эпоху у нас, — сказал Жуковский.
—
Он не согласовал своего дарования с русским характером, климатом и прочими суровыми условиями. Слишком склонил читателей и авторов к мягкости и нежности... Почему не сказать этого? Я сам его ученик. И все лучшее идет за ним: Дмитриев, Василий Пушкин, вот ты, Жуковский. Много он сделал и для просвещения. Но где же эпическая поэма, достойная его таланта? Где главное?— «Россияда»? — усмехнулся Жуковский.
— «Россияда» написана не поэтом, а варваром; она пуста, как и все поэмы Хераскова, — возвысил голос Андрей. — Но что ж, если Карамзины не пишут эпических поэм? Ты, Мерзляков, говоришь, что Херасков трудолюбив и не устает вносить в свое творение поправки, что он не гонится за ложной славой. Пусть так. Но к трудолюбию надо бы прибавить огня и вдохновения карамзинского! Поэтому-то Карамзин более вреден литературе нашей, чем Херасков. Вреден, потому что хорошо пишет!
— О! — воскликнул Жуковский в изумлении.
— Пусть бы русские поэты продолжали писать необработанным слогом, но пускай бы они продвигались вперед в важнейших родах литературы, — продолжал Андрей. — Слог со временем все равно бы очистился. Если смотреть с этой точки зрения — Херасков сделал для нас больше, чем Карамзин.
— Чем же Карамзин-то виноват? — спросил Жуковский, чувствуя, что он не может согласиться с Андреем.
— Он не виноват. Виноват случай, произведший его слишком рано. Он пишет так, как велит его натура. Мы любим его. И мы правы в этом! Но пусть бы сегодня писали хуже, медленно, но верно совершенствуясь. Чем медленнее ход успехов, тем они вернее.
— Можно и быстро, — сказал Мерзляков. — Надо, чтоб явился второй Ломоносов и все своротил!
— Можно, — подтвердил Андрей. — Но надо, чтоб это был писатель, напитанный оригинальным русским духом, с великим и обширным разумом. Он дал бы другой оборот русской литературе.
Жуковский опять вступился за Карамзина:
— Может быть, Карамзин переменится? Ведь начал же он «Илью Муромца». Ты сам говоришь, что он теперь занимается русской историей, читает летописи... Не задумал ли он что-нибудь?
— Как он сказал о себе: «По уши влез в русскую историю, сплю и вижу Никона с Нестором», — ответил Андрей. — Он пока и сам не знает, к чему это приведет.
Сидя в Соляной конторе, Жуковский вспоминал этот разговор. «А мы? — подумал он. — Андрей, Мерзляков и я? Других корим, а у самих нет дерзости. Вот что забыл я сказать Андрею». Главный директор Соляной конторы — Николай Ефимович Мясоедов — взял нового приказного на заметку. Часто о нем справлялся. Рассматривал бумаги, переписанные Жуковским, далеко отставя руку с листом и брезгливо щурясь. Кланялся Жуковскому сухо, почти незаметно. Жуковскому до отчаяния хотелось покинуть контору совсем, чтоб не видеть физиономии «пресмыкающегося животного», как называли Мясоедова в Москве. Мечтал уехать в Петербург. Написал об этом Елизавете Дементьевне. Она отвечала: «Отъезд твой в Петербург не принес бы мне утешения: ты, мой друг, уже не маленький. Я желала бы, чтобы ты в Москве старался себя основать хорошенько... Мне кажется, зависит больше от искания. Можно, мой друг, в необходимом случае иногда и гибкость употребить: ты видишь, что и знатней тебя не отвергают сего средства». Жалость к матери сжимала сердце Жуковского: с детства научена она покоряться силе. Да и сейчас-то что она? Не служанка и не барыня. Вся в зависимости от Марьи Григорьевны Буниной. А плохо зависеть — даже и от доброго, порядочного человека! Нет, «гибкость употреблять» Жуковский никак не собирался. Письмо матери все о деньгах: «Прошу тебя, мой друг, оставить мундир свой делать до приезда нашего. Это прихоть, Васинька, не согласующаяся с твоим состоянием... Не мотай, пожалуйста».
Но «мундир», то есть фрак и панталоны по моде, были необходимы — без них на люди не выйдешь. Особенно в дом Соковниных, куда ходил он с Тургеневыми. У Сережи Соковнина, его пансионского товарища — сестры-красавицы — Анна, Катерина, Варвара. Все вместе они бывали в театре, на гуляниях... Много денег уходило на книги. «Вы, конечно, меня в том простите, — писал он матери, — я уверен в этом совершенно, ибо, учивши меня столько времени тому-сему, вы не захотите, чтоб я это забыл, и все деньги, которые вы за меня платили в пансион, были брошены понапрасну». А Елизавета Дементьевна, полная страха перед будущим, снова упрекает сына: «А ты, мой друг, все еще не перестаешь мотать. Вспомни, как ты, рассчитывая оставленные у тебя деньги, полагал, что будет довольно и на книги. А ныне принялся за новую трату». Жуковский снова жаловался матери на свою службу, говорил, что продвинуться вперед в подобном месте он не сможет. «Ибо я хотя и пустился в статские скрипоперы, — писал он, — но ничего такого написать не умею».
В 1801 году вышел в свет переведенный Жуковским роман Коцебу, в четырех небольших томах. Поэт Михаил Дмитриев — племянник Ивана Дмитриева — рассказывая о том, что читали у них в доме в те времена, не забыл этой книги: «Вся семья по вечерам садилась в кружок, кто-нибудь читал, другие слушали... «Страдания Ортенберговой фамилии» и «Мальчик у ручья» Коцебу — решительно извлекали слезы!» Посредником между Зеленниковым и Жуковским был Мерзляков. В том же году была переведена и издана повесть Коцебу «Королева Ильдегерда». «Вот «Ильдегерда», — писал Мерзляков Жуковскому при начале этой работы. — Дни четыре как она у меня, — но с кем послать к тебе? Ты знаешь, что у меня нет челяди. Я уже условился с Зеленниковым о деньгах по 5 р. за лист: больше не дает. Это придется 80 р.». Исполнив эту работу, Жуковский начал перевод (тоже для Зеленникова) двух повестей Жан-Пьера Флориана — «Вильгельм Телль» и «Розальба», которые в одном общем томе вышли в следующем году.