Журавлиное небо
Шрифт:
— Ты сегодня в платье?
— Ты смешной, ей-право, смешной… Хотя… Должно быть, она догадалась, почему я так сказал.
Она не любила платьев и никогда их не носила. Разве что, помнится, на первом курсе. Темное платье с кружевным воротничком, с высокими плечиками. И еще широкий пояс с блестящей фигурной пряжкой. Тогда это было модно. Или, может, наоборот: тогда ее не интересовали моды. Высокие плечи ей не шли. Они и без того были у нее высоковаты и узки, и стан немного длинноват, и бедра узковаты, а ноги маленькие и стройные.
— Садись, — сказала она и сама присела на диван. — Садись, если хочешь, к столу… Я так устала сегодня…
Я молчал. Она стала какой-то другой, в ней появилась неприятная и даже немного отталкивающая леность. Глаза не смеялись больше,
— Дай и мне, — попросила Эмма.
Я бросил ей сигарету и коробок; она забавно их поймала, сложив локоть к локтю у груди.
— Я была сегодня на озере. Ну, после работы. Людей тьма-тьмущая. И какие-то артисты выступали прямо на пляже. По-моему, это смешно. Представляешь?
— Представляю. Ты была одна?
— …так банален ваш брат. Нигде не спрячешься. И считают своей обязанностью не давать скучать. Боже, но как это делается!..
— Ну зачем же так? И нам на ваш счет кое-что известно…
— Ей-богу, хоть возьми да напиши карманное пособие, как познакомиться с женщиной на улице, в троллейбусе, на пляже… Ужас!
— Организуй это лучше у себя на радио… Аудитория и все такое. И слава… Ты ведь, кажется, еще не перестала мечтать о персональных передачах…
— Не смейся… Почему ты не поступаешь в аспирантуру? Ну, не захотел тогда, а теперь?
— Знаешь, давай лучше не будем…
Что я мог ей ответить? Тогда, после института, меня в самом деле оставляли в аспирантуре. Но я выпросил свободный диплом. И книжная наука и зарубежные романы осточертели мне. Я почувствовал, что совсем не знаю жизни. Это было больно. Я боялся и сторонился людей. Я не знал, как вести себя с ними. Я был неловок, застенчив и горяч, затаенно страдал болезнью самолюбия. И я выпросил себе свободный диплом. Мне хотелось простой, обыкновенной жизни, хотелось затеряться среди людей, и я устроился на работу в коммунхоз. То, что у меня был диплом, скрыл. Образование записал: десять классов. Прописка у меня была постоянная: тогда еще у студентов была постоянная прописка. Я высаживал на улицах деревья, красил крыши, а зимой разгребал снег — хотел быть только рабочим и ничем больше. У меня не было семьи, и мне нравилось иногда вовсе не лишнюю копейку от какой-нибудь левой работенки пускать на круг. Мне хотелось во всем быть мужчиной: я не отказывался от водки после вина и от вина после водки, я выпивал подряд по две большие кружки пива; прежде меня бросало в дрожь при одной мысли о нем. Изредка ходил в библиотеку: было приятно листать журналы, без спешки читать что-нибудь — минимум духовной пищи, необходимый и приятный, как папироса после обеда. И еще меня начали интересовать женщины. Не знаю, был ли у меня талант к этому. Я просто открывал для себя маленькие истины; может, они дались мне легко, но я-то знаю, что не так они и просты. Потом мне надоело все это — и выпивки, и свидания, а может, я даже испугался за себя, — и я сменил работу. И стал бывшим студентом, бывшим донжуаном, бывшим рабочим. С удостоверением младшего научного сотрудника одного не очень посещаемого музеума.
Аспирантура… Что аспирантура? Я, может быть, и не забыл о ней. Но с некоторых пор мне очень сложными кажутся некоторые истины, да я и запамятовал, как нужно диссертабельно оформлять их. Мне теперь хотелось бы до всего дойти самому, но я не уверен, хватит ли у меня терпения, наконец, силы воли, чтобы сделать это. Я ничего пока не знаю, ничего не знаю…
— Глупости все это, — говорю я Эмме. — Я снова хочу жить. Просто жить. («Может, сказать про Ларису?») Как тогда, после института.
— В твоем возрасте люди живут уже для семьи.
— Ты хочешь сказать, что мне нужно жениться?
— Хотя бы…
— Тогда ты, может быть, скажешь, на ком? Какая у нее квартира, кто тесть и каков характер у тещи?
Я злился. Мне надоели уже эти разговоры о женитьбе. Когда тебе тридцать лет и ты не успел до сих пор сделать того,
что сделали другие, каждый считает своей обязанностью опекать тебя, снисходительно шутить и вообще жалеть тебя. Но зачем, чтобы еще и Эмма? И пусть бы это в самом деле занимало ее, но я ведь знал, что не может она думать, будто женитьба — самый лучший выход для меня. И будто это сколько-нибудь важно. Над холостяком можно поиздеваться, можно снисходительно похлопать его по плечу; с женщиной, когда ей тридцать, о замужестве не говорят. И это, по-моему, еще хуже. А может, Эмма, говоря обо мне, имеет в виду себя?— Ты сказала насчет озера? Ты была там с ним?
Я нарочно спросил об этом, потому что вдруг подумал, что, может, он — тот молодой рабочий парень, кажется, спортсмен, про которого кто-то говорил мне и которого Эмма будто бы брала с собой даже в компании с так называемыми интеллектуальными выпивками, и там он молча сидел возле нее, загадочный и спокойно настороженный, как телохранитель, — может, он и есть то главное для нее, чего я не знаю и не могу понять. И может, он для нее то же, что для меня Лариса?
— Ты поздно спохватился о нем спросить, — сказала Эмма.
— По-моему, мы давно договорились не докучать друг другу такими вопросами.
— Но ты же спросил…
— Ты хотела меня женить.
— Если так, то и он для меня не существует.
— И не существовал? Прежде — тоже?
— Я теперь вижу, — сказала она тихо, — что это была банальная история. Просто… он в тюрьме…
— Он заступился за тебя, набил кому-то морду и… — Я чувствовал, что это не так, но ведь нужно было что-то сказать.
— Нет, самые банальные махинации с автомобилями. Копеечный бизнес. Страховали старые машины, обдирали их, отвозили кузов в лес и звонили в милицию. Доставали или крали запчасти. И еще что-то там… Банально… Он оттуда даже не написал мне.
— Ерунда все это. По-моему, не стоит и переживать… Знаешь, зачем я шел к тебе? Захотелось поговорить. Вспомнить студенческие годы. Почему-то мне показалось, что это важно. Помнишь наше первое комсомольское собрание? Мы были в колхозе на картошке. А потом собирали в саду яблоки. И кто-то из ребят набрал сетку тех яблок и принес домой. Это было «чепе».
— Погоди, погоди, кто же это?
Кажется, мне удалось заинтересовать ее. Она встала с дивана, чтобы потушить сигарету, нервно скомкала ее в крышке от помады, снова села на место, поджав ноги и с каким-то удивлением глядя на меня.
— Неужели забыла? Колька-москвич. Хотя какой он москвич! Мы после узнали: откуда-то из Подмосковья. Помнишь, тогда, на картошке, он еще в копне соломы читал Есенина, и это тоже не нравилось нам. Володя Демешко, детдомовец, ну, тот, что после института подбил хлопцев поехать на Дальний Восток, — на собрании здорово его за это высек. И Васька Столин. Знаешь, что удивительно: этот Васька был на добрых десять лет старше нас, бывший партизан, а думал и чувствовал так же, как и мы.
— Васька был хороший парень. Компанейский, бескорыстный. Он где-то теперь на районе. Мне говорили.
— Угу, на районе. Да я же прошлый год видел его. Был там в командировке. Неудачно как-то все сложилось у него. Женился сразу после института. Ты знаешь, у него уже четверо детей. И все девочки. Жена в школе. Он и сам сначала преподавал. А потом заелся с директором. Не знаю, из-за чего. Вообще у него какая-то мания справедливости. Он стал вроде районного донкихота. Все кого-то разоблачает, все с кем-нибудь воюет. Ушел из школы и устроился в конторе «Союзпечати». Когда я там был, у него ремонт делали. Второй месяц. Представляешь, это в районе-то. Он со своим табором обеды варил во дворе. Палатку какую-то поставил. Я говорю: «Что ты, чудак, делаешь? Не знаешь, как сговориться с людьми?» — «Принципиально, — говорит, — не буду и не хочу. Пусть хоть до зимы ремонтируют. Тогда-то я их выведу на чистую воду». Представляешь, он там у них в чудаках ходит. А я и его понимаю и тех провинциалов. И зло непривлекательно, и добро, если его через меру, может засесть в печенках хуже, чем зло. Отчего это так бывает? Жаль мне стало Ваську. Пропил я с ним со зла все командировочные и поспешил уехать.