Журбины
Шрифт:
— Какой Уинстошка? — спросил Жуков.
— Один есть. Уинстошка!.. Поджигатель.
Дед Матвей задумался, подперев голову рукой. Мелькали в голове воспоминания о гражданской войне, о первых годах жизни на Ладе. Была семья Журбиных в центре этой жизни. Матросы, питерские рабочие, своими руками делавшие революцию, они держались тесной кучкой с кадровыми металлистами завода, отбивали атаки на партию, на Советскую власть и восстанавливали завод. Он нужен был Советской власти.
— Приехали мы сюда, на Ладу, моих ребят партия мобилизовала на трудовой фронт. Засучили рукава, работаем, восстанавливаем. Мазурики всякие — тут сказано: троцкисты, а мы их называли «лёвкины подручные» — воду мутят. Нечего, мол, заниматься такими пустяками — восстанавливаем, все равно плохо нам
Ветер грянул по кровлям с новой силой. Оба прислушались, и, когда затихло за окнами, Жуков спросил:
— Почему вы, товарищ Журбин, в партию не вступили? Немножко даже странно для вашей биографии.
— Чего странного! Странного нет. До революции-то, говорю, серый был, сам по себе, а в революцию мне уже стало под пятьдесят. Гляжу, ребята мои в партию записываются, и крутом все партийные — молодежь. Неловко, думаю, старому среди них путаться, да так сроки и пропустил, еще старее сделался. «Подам, подам заявление», — собирался. И не собрался. Что за партийный из меня? Силы от года к году меньше, не вскочишь этак, не схватишься за пиджак, как бывало, если тебя партия куда потребует. А раз не можешь на первое слово отозваться, в партию-то и не лезь, не мешай ей своими немощами. Партия же, товарищ Жуков… Вот, скажем, идет войско, — она вроде головная застава, первая на себя всякий удар принимает. Крепкий там народ, в головной заставе, должен быть.
— Но вы, наверно, слышали, товарищ Журбин, о Николае Островском, о писателе?
— Который, как сталь закаляется, написал? Читал. Знаю, что скажете. В постели, мол, лежал, а партии великую пользу принес, вся ребятня на его книжке воспитывается. Пример мне неподходящий, товарищ Жуков. Я ведь кто? Рабочий. Я, лежа в постели, корпусную сталь размечать не могу. Так? Так. Я на заводе показать себя должен, на производстве. Рабочий, если он партийный, он работает по-стахановски. Обыкновенно — почему. Головной отряд! Тут, в книге, что о стахановцах говорится? Стахановец ломает старые нормы, работает по-новому, выжимает из техники все, на что она способна. Мне не то что в семьдесят, а и в шестьдесят не угнаться было за молодняком. Вот и не получился бы из меня стахановец. А стахановца нет — нет и коммуниста. Стахановец-то — кто он? Он — который бьется за такую работу, которая к коммунизму ведет. Он, значит, и есть коммунист. А я… Чего там говорить! Опоздал в стахановцы, вот и в коммунисты опоздал.
— Интересно вы рассуждаете, товарищ Журбин. С одной стороны — очень правильно, с другой стороны — совсем неправильно. Конечно, рабочий-коммунист должен быть передовиком. Но мне известно, что до самой войны, в преклонном уже возрасте, вы были одним из лучших разметчиков завода.
— Был, был, — прервал Жукова дед Матвей. — Только по качеству. Количество не получалось. Уже сдавал. И главное — не по-новому работал, как нынче работают, а по старинке, вот, что называется, действительно по-дедовски. — Он усмехнулся и замолчал.
Было поздно, часы ударили двенадцать раз. Жуков поднялся.
— Значит, не опасно, думаете? — переспросил он.
— Вода-то? Кто ее знает? В девятьсот восьмом накуролесила.
Жуков попрощался и ушел. Дед Матвей закрыл книгу и лег на диван: устала спина от сидения в кресле. Он уснул, и снилось ему, что снова позвонил министр, снова говорили о заводских делах, желали друг другу здоровья. Но разговору все время мешал звонок, будто телефон взбесился: люди говорят, а он названивает. Дед Матвей подумал, что надо вызвать монтера, пусть-ка исправит, и проснулся. Телефон звонил наяву.
— Матвей Дорофеевич! — говорил вахтер с пирса. — Докладываю: сто десять.
— Чего сто десять? — Дед Матвей не понял.
— Сто десять выше ординара. Вот передо мной водомер.
Сто десять! Недаром беспокоился Жуков, — вода поднимается. Дед Матвей представил себе водомерную рейку, черными
и красными линиями расчерченную на сантиметры. Она была прибита к сваям напротив конторки Ильи. В забытых всеми инструкциях по борьбе с наводнением, о которых помнил на заводе, пожалуй, только он, дед Матвей, сказано, что критической точкой считается сто восемьдесят пять выше ординара, и тогда объявляется тревога. Но до ста восьмидесяти еще далеко.— Слушай, — сказал дед. — Если будет прибавляться, звони про каждые десять сантиметров. Обязательно чтоб звонил. Соображаешь?
Дед Матвей размышлял о том, что трезвонить по начальству нужды еще никакой нет. Бывало, и на сто пятнадцать подымалась вода и на сто сорок, — тревог не устраивали. Обходилось. Да к тому же и инструкция, вполне возможно, устарела. Берега (каждый год перед войной землесос-рефулер работал) насыпали, обвели их бетонными стенками. Вот разве стапельные участки… Под корабли если хлынет вода да развалит кильблоки… Корабль Ильи готов почти полностью. Второй корабль заканчивается. Скоро и третьему спуск. Теперь до весны ждать не станут, придет морской ледокол и перед спуском будет ломать лед на реке. В феврале освободится четвертый стапель, а на первом к тому времени наполовину соберут уже новый корабль. С такой скоростью пошла сборка, только успевай подсчитывай заводскую продукцию. Не хватало, чтобы вода вмешалась в дело. За ночь такого натворит, проклятая, — за год не разберешься. Известно, что в Ленинграде было в тысяча девятьсот двадцать четвертом году. Стихия, да и только!
Через несколько минут вахтер с пирса снова позвонил:
— Сто двадцать один, Матвей Дорофеевич! Прет, глядеть страшно. Волны вроде как в океане.
— В океане! Был ты в океане! Звони еще.
Следующий звонок поднял деда Матвея на ноги. Вахтер кричал. Видимо, на пирсе ветер ревел еще сильнее, и вахтеру казалось, что дед не услышит его слов:
— Сто сорок!
Вода прибывала с неимоверной быстротой. Происходило те, о чем дед Матвей говорил Жукову: встретились ветер с залива и течение Лады, ветер брал верх, Лада вспухала. Не более как через час вахтер выкрикнул в трубку:
— Сто восемьдесят три!
Дед Матвей, услышав это, вызвал квартиру директора. Ивана Степановича дома не было, жена сказала: «На заводе». Позвонил Жукову — тоже ответили: на заводе. Пока названивал так, вахтер сообщил:
— Сто восемьдесят семь!
Дед встал за столом, выпрямился, заложил руки за спину, вскинул бороду, посмотрел на часы: половина третьего, глубокая ночь, люди спят. Он один отвечает за все последующее, он один должен решить, поднимать ли их с постелей. А вдруг все обойдется, вдруг напрасно подымет? Что тогда? Сорвется рабочий день, не смогут невыспавшиеся, неотдохнувшие люди работать в полную силу. Какой вред причинит преждевременная тревога! А если не подымет вовремя, опоздает — еще хуже, вред будет в тысячи раз больший. Эти же люди, его товарищи, никогда не простят ему такой оплошности. И к тому же всеми забытая инструкция требовала немедленных действий.
Дед Матвей потянул руку к трубке телефонного аппарата.
— Котельную… — сказал он телефонистке. — Котельная? Говорит Журбин. Объявляю… — и тотчас зажал трубку ладонью.
В кабинет, резко распахнув дверь, стремительно вошел Иван Степанович в залитом дождем пальто из черной кожи.
— Матвей Дорофеевич! — заговорил он прямо с порога. — Вызывай котельную. Объявляем тревогу.
— Объявляем тревогу! — повторил дед Матвей в трубку, отняв от нее ладонь. — Давай гудок. По личному приказанию…
— По решению «тройки», — поправил его Иван Степанович.
Через минуту-две в кабинете директора собралось ужо человек пятнадцать. Пришел Жуков, за ним явился Горбунов с главным механиком, потом еще инженеры, начальники, коменданты. Все мокрые. Они уже побывали и у водомерных реек, и на пирсах, и в цехах.
Гудок взревывал коротко, тревожно. Затрещали звонки телефонов. Деда, полагая, что он один в директорском кабинете, спрашивали мастера, рабочие, работники партийного комитета, служащие; всех волновало — что случилось, почему тревога; некоторые кричали: идем, едем; другие молча вешали трубку.