Журнал «День и Ночь» №3 2009 г.
Шрифт:
— В каждом городе до каждого филиала руки не доходят! Сейчас скажу управляющему! Молодец, Александр! Не забыл! У меня скоро такие земные шары по всему миру завертятся!
— Я вам напишу свой телефонный номер на всякий случай. Может быть, и мне на вашей планете работа найдётся?
— Может быть, Александр! Пиши! И мне уже пора бежать. Крутиться надо!
Тростников вручил Петру Ивановичу вдвое сложенный листок и на прощанье пожелал удачи. И сделал это, скорее, по привычке обмениваться со знакомыми номерами телефонов, нежели с расчётом получить от него заказ. Художник прекрасно понимал, что земные технические вопросы от него не зависят.
За окнами маршрутного автобуса промелькнула центральная ухоженная улица и началась обыкновенная апрельская грязь старинного провинциального города.
Похоже, что и водителю стало грустно от этого зрелища, и он включил радио на всю катушку. Как ни странно, на «Маяке» звучала песня тех лет: «Земля в иллюминаторе!
Когда «Земляне» пропели, Александр не то от заводной мелодии этой песни, не то после всех воспоминаний, внезапно раскрученных, как пружина, после встречи на шоссе, опять разжигал в себе неукротимое пламя творческого вдохновения.
Он думал о том, что завтра утром опять возьмёт этюдник с красками, чтобы пойти-побежать знакомыми или совсем не знакомыми тропинками. Потому что в такие дни не усидеть ему в городе! И надо смотреть и видеть! Дышать и творить! И кричать нечаянно на весь лес: «Эй! Белка!!!» А потом, когда она повернётся на ветке, зарычать серым волком, чтобы окрестные кусты затрепетали! Чтобы замелькали заячьи уши по перелеску! Чтобы не остановить — продлить мгновение!
Виталий Царегородцев
Ищу одну, но верную строку
В мае 2009 года ушёл из жизни назаровский поэт, член Союза российских писателей Виталий Дмитриевич Царегородцев. Свой творческий дух поэзия Царегородцева впитала от гуманистической традиции шестидесятых — с её совестливостью, отчётливостью нравственной позиции и песенной простотой. Светлая память — нашему товарищу. Внимательных читателей — его бесхитростным и честным строчкам.
Редакция «ДиН»
Причулымье
Евгений Белодубровский
Блок, Набоков, Бенедикт Лившиц, Маша и филёр
Однажды Блока пригласили в Тенишевское училище — стихи свои читать. Ну вот, собрался он и пошёл. Идёт себе с Офицерской на углу Пряжки прямо аж на Моховую. А это довольно далеко: из Коломны почти, — да на Фонтанку шпарить.
Поэт всё-таки. А вдруг что-то такое — поэтическое, беспокойное, бессмертное, быть может, в светлую голову придёт (неожиданно так, необъяснимо!). Иль барышня какая в ажурных чулках на босу ногу, с папироской, с тревожным взглядом и трещинкой в голосе навстречу повстречается. А ты, что называется, на ходу — ни карандашика тебе тут не достать. Правда, огрызок таковой всегда был при нём на донышке шитого («барскова» — как сказали бы, не сумлеваясь, блоковские шахматовские крестьяне) портмоне, подарок — то ли нимфодоры Анны Городецкой, то ли художницы Эн-Эн («nn») Нолле-Коган. О, эта «Незнакомка» — Nolle Gogan… Не все, отнюдь не все женщины так жаловали Блока, как она самая. Все сандалии, поди, начисто стоптала в том подъезде, где теперь на углу Музей.
Да! Всё это, конечно, в другом шкапу вместе с пряжками, стильными подтяжками и шляпой италианской осталось — ни бумаженции какой под рукой, как у нормальных людей (разве только на ладони, ногтем, эдак по-пушкински в кармане нацарапать пару-другую горячечных метельных строчек). А кому потом, кстати, такую вот «рукопись» загонишь? Даже и Благословенный Пушкинский Дом такое не хранил и не хранит поныне! Правда, посмертный окурочек Блока — папироска такая чуть ли не с золотым обрезом и, — чуть ли не от самого «Дяди Михея» Поставщика Его Величества Двора — там. Реликвия превеликая. И содержится на особом хранении, на почётном месте, то есть
под лампадой Тургенева Виардо и с очками цензора Гончарова рядом мечта курильщиков антиквариата, не приведи Бог, кто выкурит невзначай, в минуту трудную, одинокую…Нет ни лампы под абажуром «plisse», в гармошку, ни стола рабочего, бекетовского, ломберным зелёным сукном подбитого.
Ни, наконец, вдохновляющих его — вдохновенных пьяных криков коломенских офеней и фабричных трудяг, трамвайной трескотни, ни хохота завёрнутых в белое — блаженных и безумцев за решётчатым окном пряжкинской психбольницы.
А всё это было накануне зимы. А, может быть, даже и — осени. Известно только, что было сиверко…И Блок, заместо своей италианской «на выход» дон-кихотской гамлетовской шляпы-панамки (без тульи, но с глухой батистовой лентой), которую он с маменькой когда-то прикупил в Равенне, простудившись у скромной могилки Данте, и что ныне валяется в другом шкапу в передней на Пряжке с пряжками, подтяжками и шитым — Нолле-портмоне с огрызком химического карандашика в кармашке, нахлобучил на голову что-то такое этакое балахонистое. Да ещё с капюшоном. Типа мантии. Или «редингот» едва ли не из заброшенного (бросившего его и Маму) гардероба Отца — Правоведа, человека Печального Образа и тоже, что называется, с большими странностями. Как-то так само получилось. Но мы-то знаем как: Александр Александрович по природе своей очень не любил опаздывать, сказывалась немецкая кровь прапрадедушки.
Ну вот идёт он и идёт. Людей вокруг — маловато, хорошо, одиноко. Такой идёт. Мрачный! В мантии с капюшоном! Как Мефистофель или как сам Данте Алигьери «чем-то промышляющий на скалах» (см. Мандельштамовский «Разговор о Данте»)!
Царь! Только нос торчит. Красивый Нос Блока!И бормочет что-то! Кое-кто из встречных-поперечных шарахается, как никак — а от Пряжки идёт Человек, с той блаженной стороны!
И в задумчивости! Мало ли что! Время-то необычное, военное… Шпионов да филёров повсюду — тьма! Не знает же прохожий люд Садовый, что все они — Поэты — от мала до велика — сочиняют свои песни — бормоча… А берут, как известно, кто — из сора царскосельской Музы и одесситки Анны Ахматовой (Ани Горенко), а кто посмелее, да понахальнее — так шпарит прямо из арзерумской корзины Пушкина — «прапраэфиопа!»