Журнал Наш Современник №11 (2001)
Шрифт:
Нельзя не относиться, например, с глубоким почтением к постоянным обращениям многочисленных гуманистов, громко напоминающих о неотвратимом сползании современного мира в бездну экономических катаклизмов и ядерного апокалипсиса и настойчиво призывающих всех людей наконец-то облагородиться, остановиться в безудержной гонке вооружений и самоубийственном загрязнении окружающей среды, соединить усилия народов в деле упрочения незыблемого мира.
Один из таких уважаемых борцов за сохранение жизни на земле, кстати, особо почитавший автора “Бесов”, проницательно подчеркивал пророческую вездесущность его “фантастического реализма”: “Литература, которая обозначается словом “Достоевский”, все время впереди дожидается: вышли куда-то, пришли, а он уже здесь, Достоевский. Все время обнаруживаем, что он уже рассказал об этом...” Воистину так. Исходя из проникновенного исследования природы человека, тайно питающей плоды его истории, писатель, подобно гениальному шахматисту, далеко вперед просчитывал ходы развития разных идей и общественных процессов. Уж не считаете ли вы, как бы спрашивает он
Если же перенести внимание на сферу товарно-денежных отношений и свободного рынка, который сейчас видится многим панацеей от всех бед и прежде всего прямым путем к удовлетворению не только насущных, но и иных, бесконечно разветвляющихся и утончающихся материальных потребностей, то и здесь приходится отвечать на опережающие вопросы Достоевского, во всяком случае учитывать их. Писатель считал, что полное и скорое утоление таких потребностей еще сильнее приковывает человека, незаметно для него самого, к узкой сфере умножения сугубо гедонистических форм существования, к культивированию многосторонних насладительных ощущений и связанных с ними бессмысленных и глупых желаний, привычек и нелепейших выдумок. Все это, в свою очередь, способствует в виде обратного эффекта нескончаемому наращиванию непросветленных материальных потребностей, беспрестанно насыщаемых разнородными вещами, что делает человека пленником собственных ощущений.
По Достоевскому, такой цикл не безобиден для нравственного состояния личности, поскольку утончает чувственный эгоизм человека, делает его неспособным к жертвенной любви, потворствует формированию разъединяющего людей гедонистического жизнепонимания. “И не дивно, что вместо свободы впали в рабство, — говорит один из героев “Братьев Карамазовых”, — а вместо служения братолюбию и человеческому единению впали, напротив, в отъединение и уединение... А потому в мире все более и более угасает мысль о служении человечеству, о братстве и целостности людей и воистину встречается мысль сия даже с насмешкой, ибо как отстать от привычек своих, куда пойдет сей невольник, если столь привык утолять бесконечные потребности свои, которые сам же навыдумывал? В уединении он, и какое ему дело до целого. И достигли того, что вещей накопили больше, а радости стало меньше”.
А вот и еще одна важная сторона сегодняшней жизни, где снова нам навстречу “выходит” Достоевский. Трудно переоценить те крайне важные усилия и первые шаги, которые направлены сейчас на преодоление юридического нигилизма, на закрепление гарантий прав человека и построение правового государства. И вместе с тем нельзя не задуматься над резкими словами писателя о несвятых святынях, под которыми он подразумевал нередко не совпадающую с подлинной формальную справедливость юридических отношений. Как и Пушкин, считавший, что “закон — дерево”, Достоевский полагал, что без органической веры в высшую смысловую справедливость бытия, которая “есть везде и всегда единственное начало жизни, дух жизни, жизнь жизни”, любые юридические теории и гуманистические идеи расползаются, как тесто, и теряют духовную разумность, готовы к перерождению и вымиранию. “Отсутствие Бога нельзя заменить любовью к человечеству, потому что человек тотчас спросит: для чего мне любить человечество?”
Думается, без ответов на подобные вопросы, связанные с наполнением “закона” “благодатью”, а повседневной жизни — отблеском абсолютного смысла, невозможно объяснить такие парадоксы, когда, например, крайняя демократия порождает и крайний деспотизм (отмеченная еще Платоном закономерность), когда высшие достижения культуры уживаются с самыми низменными проявлениями фашизма и расизма, а научно-технический прогресс сопровождается духовно-нравственным распадом.
1
В русле размышлений Достоевского находится данное полтора столетия назад Ю. Ф. Самариным и достаточно оригинальное определение революции как рационализма в действии, как формально правильного силлогизма, как абсолютной догмы, приговаривающей к смерти все, что с ней не сходится (сначала с помощью книг и журналов, а затем — штыков, топоров и вил). Конечно же, с тех пор информационные технологии и орудия практического осуществления формально правильных силлогизмов и абсолютных догм несказанно усовершенствовались (недавние бомбардировки Югославии лишь один из многочисленных примеров), но неизменными остаются сама схема и суть революционного рационализма. К его “невидимым” драматическим последствиям относится безоглядное отторжение всего, что составляет качественное содержание душевно-духовного состояния людей и что не вмещается в прокрустово ложе экономических силлогизмов, в догмы материалистических объяснений жизни, в образы овеществляющих и сниженных представлений о человеке.
Наши нынешние силлогисты почти с религиозным трепетом твердят о “цивилизованном мире” (речевой оборот, выполняющий в их устах ту же функцию, что и “светлое коммунистическое будущее” у силлогистов недавнего прошлого), не устают говорить о передовых реформах, отказываясь видеть в них не только оборотные, но и даже очевидно противоречивые стороны, не задумываясь о неизбежных и естественных последствиях общего хода жизни, не успокаивающего, а, напротив, провоцирующего завистливое соперничество, чванливую экстерьерную роскошь, амбициозные претензии. Однако в пылу неофитского первооткрывательства и наивно-пристрастной идеализации демократии, правового государства, рыночных отношений, материального благополучия за бортом сознания оказываются те процессы, которые по-своему формируют и обрабатывают духовно-психологический мир человека, укореняют его волю в низших этажах жизни, упрочивают и утончают своекорыстие, “темную основу нашей природы” (Вл. Соловьев) в рамках денежного абсолютизма, воинствующего экономизма, юридического фетишизма и сциентизма. В лучшем случае из уст сегодняшних государственных мужей, политиков и вслед за ними деятелей литературы и искусства можно услышать изредка охлаждающие слепой восторг коррективы — слова о том, что юридические гарантии несовершенны, но лучшего люди не придумали, что в демократических институтах достаточно зла, но зла наименьшего.
Однако при таком количественном подходе как-то забывается и не берется в расчет, что и наименьшее зло не может давать добрых всходов, способно в определенных обстоятельствах к неограниченному росту и ежесекундно творит условия, в которых формальное равенство оборачивается реальным неравенством, богатство порождает нищету, мир готовит войну.
И в этом отношении и процветающий терроризм, и активность тоталитарных сект, и коррупционный вал, и увеличение числа самоубийц и наркоманов, и рост фашистских настроений, и войны в центре Европы, и многое подобное на Западе не являются случайными и неожиданными, а оказываются вполне закономерным, дальним или ближним, ответом на сплошную материализацию человеческих желаний, на нравственный релятивизм законничества, на ту степень тайного или очевидного насилия, несправедливости, которая заключена в первоначальном накоплении капитала, его развитии и разнообразных (моральных, интеллектуальных, социальных, культурных) следствиях.
О слабости теории наименьшего зла и влиянии душевно-духовного состояния личности, формируемого теми или иными идеалами “цивилизованного общества”, на подспудное образование почвы для перерастания мира в войну проницательно писал Достоевский. Говорят, размышлял он, что мир родит богатство, но ведь только десятой доли людей. От излишнего скопления богатства в одних руках развивается грубость чувств, жажда капризных излишеств и ненормальностей, возбуждается сладострастие, провоцирующее одновременно жестокость и слишком трусливую заботу о самообеспечении. Болезни богатства, продолжал Достоевский, передаются и остальным девяти десятым, хотя и без богатства. Панический страх за себя сообщается всем слоям общества и вызывает “страшную жажду накопления и приобретения денег”. Утробный эгоизм и приобретательская самозащита умерщвляют духовные запросы и веру в братскую солидарность людей на христианских началах. “В результате же оказывается, что буржуазный долгий мир, все-таки, в конце концов, всегда почти сам зарождает потребность войны, выносит ее сам из себя как жалкое следствие... из-за каких-нибудь жалких биржевых интересов, из-за новых рынков... из-за приобретения новых рабов, необходимых обладателям золотых мешков, словом, из-за причин, не оправдываемых даже потребностью самосохранения, а, напротив, именно свидетельствующих о капризном, болезненном состоянии национального организма”.
Прослеживая внешне парадоксальную, а по сути закономерную цепочку превращения мира в войну, Достоевский настаивал, что никакие дружественные договоры и “новые порядки” не способны предотвратить катастрофу, если сохраняется “низкое” состояние человеческих душ, видимое или невидимое соперничество которых порождает все новые материальные интересы и соответственно требует скрытого разнообразия всевозможных захватов. В результате мирное время промышленных и иных бескровных революций, если оно не способствует преображению эгоцентрических начал человеческой деятельности, а, напротив, создает для них питательную среду, само подспудно накапливает враждебный потенциал и готовит грядущие катаклизмы. Ведь реальный ход вещей, заключал Достоевский, зависит не от технических успехов или законодательных усовершенствований, не от деклараций “нового мышления” или благих призывов к мирному сосуществованию, а от действительного состояния “внутреннего человека”, от своеобразия его побудительных принципов и направления воли, от влияния зависти, тщеславия, властных амбиций или капризов плоти и от способности противостоять им.
Именно нравственное состояние общества, усиление и укрепление или, наоборот, ослабление и преображение “темной основы нашей природы”, конкретное наполнение человеческих душ и реальные мотивы поведения, а не красивые абстрактные формулы и формальные общественные механизмы всегда служили для наиболее глубоких представителей русской литературы и религиозной философии истинным критерием оценки возможных перспектив развития человека и творимой им истории. Ясные христианские критерии сближали самых разных и даже полемизировавших между собой русских мыслителей и писателей в понимании стадии цивилизации как такой фазы в истории, в которой нравственная пружина ломается, а под покровом внешнего поддельного добра крепнут душевно-волевые опоры ветхого Адама, утончается и распространяется действие восьми “главных страстей”, или “духов зла” (гордости, тщеславия, сребролюбия, чревоугодия, блуда, уныния, печали, гнева). Отсюда единодушная оценка ими этой стадии как апокалиптической.