Журнал Наш Современник №12 (2003)
Шрифт:
* * *
Петербург, 1 июня 63
У меня опять, не знаю почему, повторился припадок моей болезни, но на этот раз чрезвычайно сильный. Я страшно страдал в течение трех дней. Теперь мне лучше. Вчера я даже сделал несколько шагов по комнате. Мой доктор надеется, что к концу будущей недели мне можно будет уехать в Москву. Дай Бог. Я чувствую, что мне необходима перемена. Погода стала великолепной, говорят, по крайней мере, и я верую, потому что солнце врывается в окна моей комнаты.
Но мне надо было бы дышать свежим воздухом. Как теперь должно быть хорошо на балконах Овстуга; как легко должно дышаться в этой свежей зелени. — “Ах, почему я не сижу в тени лесов”, — как говорила так хорошо Рашель в Федре. — В настоящую минуту думают, что война отсрочена. По телеграфу узнали, что лорд Джон Рёссель произнес очень миролюбивую речь. Однако все это ничего не доказывает. Тем временем только что сделалось известным, что в Варшаве, на глазах у наших властей, из банка похищено 3 миллиона рублей. В высших сферах этим несколько смущены, говорят, из-за “бедного Константина”. Чувствуют, что это не поправит его репутации в крае. Виленский Архангел Михаил продолжает применять свои карательные меры. Между прочим, он недавно приказал расстрелять графа Платера. На Украине образовалось по собственному почину ополчение
Теперь здесь Погодин и Павлов, которые навещают меня по очереди; Щебальский также бывает. Как я стремлюсь поскорее покинуть Петербург! Бежать отсюда... Мое следующее письмо будет, вероятно, из Москвы.
Тютчев по-прежнему болеет, оттого и хандрит. Его занимает положение в Польше. Виленский Архангел Михаил — М. Н. Муравьев. Среди навещавших Тютчева уже известные нам Погодин и Павлов и неизвестный пока Петр Карлович Щебальский (1815—1886), историк и журналист, ревностный сотрудник катковского “Русского вестника”, которому поэт покровительствовал.
Граф Платер, вероятно Адам, был представителем рода Платеров, уже несколько веков живших в Прибалтике.
* * *
Царское Село, 8 июня 63
Я нарочно делаю эту пометку на своем письме, чтобы убедительнее доказать, что мне лучше. Я приехал сюда вчера, еще с несколько зашибленным крылом, как голубь в басне, но я больше не мог выносить города. Я чувствовал потребность во что бы то ни стало вырваться из этой духоты. Вот заколдованный круг, в который я невольно заключен. Вынужденное заточение, даже в самых лучших условиях, для меня худшая из болезней, не нравственная, но прямо физическая. Это меня раздражает, парализует, останавливает во мне все функции, даже самые животные, и чтобы отряхнуть это оцепенение, я всегда слишком рано выхожу... Я с трудом спускаюсь с нашей бесконечной лестницы, на которую затем надо опять подыматься — и таким образом опять вызываю ухудшение. — Теперь шесть часов утра, и я пишу тебе в маленькой гостиной Анны. Я спал в ее спальне, которую она мне уступила, под сенью всех ее икон, после вечера, проведенного с ней и г-жой Шеншиной. Приехав вчера сюда с четырехчасовым поездом, я как раз поспел вовремя к обеду у Горчакова, поселившегося в Царском уже несколько дней. Не имея аппетита, я безучастно присутствовал на обеде и думал насытиться новостями, но очень ошибся. Ноты еще не получены, их ждут послезавтра. Здесь, по-видимому, довольно спокойны, по крайней мере, относительно событий этого года; но это спокойствие, без сомнения, происходит, как всегда, от того бессилия ума, которое во всем проявляется в наших правительственных кругах. Злобу дня составляет несколько вынужденный приезд архиепископа Фелинского, водворенного в Гатчине, — и знаешь ли, кто служил ему ментором в путешествии? Киреев — Александр Киреев. — Что же касается управления Варшавы, которое он видел на месте, то последнее, в чем оно проявилось — это похищение 3700000 рублей из казначейства, затем единодушный отказ всех городских литографов содействовать напечатанию украденных бумаг. Однако недавний пример, поданный Муравьевым, казалось, побудил некоторое стремление к более энергической деятельности в этом жалком Варшавском управлении. Повесили несколько человек в крепости, и эта неслыханная вольность, по-видимому, очень возмутила общество. Говорят даже, что архиепископу Фелинскому было предписано отправиться в Гатчину вследствие его протеста против повешения одного из его близких. Что же касается Муравьева, то он творит чудеса, и положение вещей уже сравнительно изменилось с тех пор, что он там. Траура больше не видно на улицах Вильны, четырнадцать тайных типографий было накрыто. Недавно богатый польский помещик вздумал в своем имении повесить православного священника на воротах своего замка. Немедленно отдан был приказ провести плугом по этому месту и посеять там соль — что и было исполнено. И рота, которой была поручена эта разрушительная работа, отслужила панихиду по бедному повешенному священнику и сделала складчину в пользу его вдовы и детей, причем собрали 80 рублей. Все-таки это положение вещей ужасно, а это еще только начало. Припадок ярости и сумасшествия всей этой нации представляет что-то невероятное. Так, например, один мой знакомый поляк, сильно обрусевший, рассказывал мне недавно, что он ездил навестить родственников в Минской губернии, кажется. Это были кузины, которые потеряли уже четверых братьев в восстании. Когда он явился, они были убеждены, что он присоединился к бандам, но убедившись, что это вовсе не его намерение, они повернули ему спину и порвали всякие сношения с ним. В Киевской губернии матери-польки посылают четырнадцатилетних детей в банды, чтобы служить освобождению отчизны, — и сейчас же сельское население убивает их. Таким образом, при помощи иноземной войны есть всякое вероятие думать, что целая нация будет истреблена...
Вот входит Анна, очень удивленная тем, что я давно встал и пишу. Я с грустью вернусь сегодня вечером в город. Я с удовольствием остался бы еще немного, но не хочу злоупотреблять гостеприимством, которое мне здесь оказывают. На будущей неделе уеду во что бы то ни стало в Москву. Возможно, что перемена воздуха принесет мне пользу.
Конечно, не только восемьдесят с лишним ступеней на третий этаж своей квартиры на Невском заставили Тютчева переехать в Царское Село. Там дочь Анна, там свежий воздух, там, наконец, самые свежие новости из окраин России. В то время польский вопрос был у всех на слуху, и письма Тютчева как бы подталкивают современного читателя почитать историческую литературу тех времен. Архиепископ Феликс Фелинский (1822—1895) в 1855 году окончил Римско-католическую академию и в 1863 году назначен католическим архиепископом в Варшаву, но вскоре за многочисленные политические выступления был выслан царским правительством сначала в Гатчину, а потом в Ярославль. Сопровождал Фелинского молодой публицист славянофильского направления, нравившийся Тютчеву, впоследствии широко известный генерал Александр Алексеевич Киреев (1833—1910), оставивший интересные дневники.
* * *
Москва, 1 июля 63
...Здесь все еще находятся в ожидании событий, но не таком тревожном, как оно могло бы быть. Не знаю почему, но преобладает спокойное настроение как здесь, так и в других местах; несмотря ни на что, не верят в неизбежность войны. Конечно, Англия, по-видимому, не особенно ее желает, и положение, которое она заняла, несколько охладило ее отношение к Наполеону, которого уже раздражили некоторые происшествия последнего времени. Если вследствие всего этого этот плут принужден был бы отсрочить войну, то между ним и Англией возникло бы взаимное раздражение, которое могло бы их далеко завести. Дай Бог! Он должен во имя свое, во имя своей справедливости натолкнуть
друг на друга эти два нечестивых народа и заставить их истребить один другого. Это была бы истинная мораль всех тех гадостей, которые уже целые годы накопляются на наших глазах. Путешествие императрицы отложено на четыре недели в ожидании того действия, которое произведет наш ответ на ноты...
Это письмо коротко, и в нем ничего нет, кроме политики. А между тем Тютчев живет не у сестры, а, как обычно, в гостинице Шевалдышева. На этот раз он в Москве вместе с Денисьевой и ее детьми.
* * *
Москва, 11 июля 63
...Вчера здесь прочли ответы Горчакова, принятые со всеобщим одобрением. Они написаны с достоинством и твердостью и не оставляют державам иного выбора, кроме постыдного отступления или войны. Так что я, более чем когда-либо, верю в войну, которую считаю неизбежной. Особенно для Наполеона это стало вопросом жизни или смерти, — по крайней мере, политической. Я написал сегодня утром Горчакову, чтобы его поздравить, и на этот раз имел удовлетворение сознавать, что говорю ему правду, — что очень приятно. Его ответы, повторяю, очень хороши. Мне вас жаль, что вы в такую минуту зависите от почты, чтобы иметь известия. Здесь, благодаря моим сношениям с Катковым, я почти так же у источника вестей, как и в Петербурге. У Каткова очень симпатичная натура. Я завтра у него обедаю, и мы будем пить за здоровье Горчакова. Я об этом известил князя. Я часто видаю Павлова, Аксакова, Погодина и tutti quanti. Я очень рад, что попал в Москву в эту минуту. Я рассчитываю остаться тут до конца месяца, затем вернусь в Петербург, а если не будет войны и будет немного солнца в августе, то очень возможно, что вы меня еще увидите в Овстуге, несмотря на твои увещания.
Свое долгое пребывание в Москве и невыезд на летний отдых на Брянщину Федор Иванович оправдывал болезнью и тем, что он был как бы связным между Горчаковым и редактором “Московских ведомостей” Михаилом Никифоровичем Катковым, который своими публикациями в газете очень помогал министру иностранных дел в его политической борьбе с европейской коалицией.
* * *
Москва, 22 июля 63
Я, кажется, говорил тебе, что написал Горчакову, чтобы дать ему отчет в том, как Москва отнеслась к его депешам. Он поручил Жомини ответить мне письмом, которое теперь ходит по городу. Оно не содержит никаких новых фактов, но как исповедание веры не оставляло бы желать ничего лучшего, если бы была уверенность в том, что ему не изменят. Но, к сожалению, на это можно менее всего рассчитывать. Не далее как вчера произошло нечто, вполне оправдывающее эти сомнения и опасения. Вот в чем дело: здесь хотели устроить, под видом общественного банкета, большую манифестацию с целью выразить народное сочувствие тому политическому направлению, которое изложено в депешах, и все это в самых верноподданнических чувствах к государю и его правительству. Само собою разумеется, что генерал Трепов не счел себя вправе разрешить этот обед, в котором должны были принимать участие тысяча человек. Он снесся с Петербургом, и там, тоже само собою разумеется, решили, что лучше воздержаться от упомянутой манифестации. Следовательно, все та же старая песня. В Москве это нелепое и совершенно неуместное недоверие произвело самое невыгодное впечатление. Я сгоряча написал об этом несколько слов в Царское и очень бы хотел, чтобы они были перехвачены по дороге теми, к кому они в сущности относятся. Конечно, это ребячество с моей стороны, я это знаю, но бывают случаи, когда предпочитаешь говорить стенам, чем молчать... Вот каково в настоящую минуту положение вещей. Наш ответ на их ноты был для держав неожиданным ударом, до того они, в своей наглости, мало ожидали встретить с нашей стороны серьезный отпор. Рассказывают, что Наполеон, ознакомившись с посланной ему нотой, воскликнул: “Это более чем подло, это смешно”. Эти слова — приговор судьбы. На будущее время этот вопрос для него более не политический, это личный вопрос между Россией и ее будущностью, с одной стороны, а с другой — этим жалким Наполеоном, который едва жив и может очень скоро испустить последнее дыхание. — Англия, отлично понимая это, по-видимому, сильно колеблется, и если она в самом деле решится на невмешательство, то этот жалкий авантюрист кончит так же, как он начал — самым смешным фиаско, которое он вряд ли переживет на этот раз. Но, увы, кому известно будущее...
В этом письме весь Тютчев, нетерпеливый, бескомпромиссный патриот своей родины, моментально загорающийся всеобщим подъемом, становящийся сразу же ярым сподвижником Горчакова, нетерпимый к действиям Наполеона. И конечно, он был горд ходившим по Москве спискам письма к нему дипломата, старшего советника Министерства иностранных дел барона Александра Генриховича Жомини (1814—1888), которое тот написал по поручению Горчакова. Поэт непременно был бы и в числе участников банкета в поддержку позиции министра иностранных дел, если бы московский обер-полицеймейстер, генерал от кавалерии Федор Федорович Трепов (1812—1889) не запретил обед и манифестации. Но смелые депеши Горчакова уже давали повод думать, что европейская коалиция не решится на войну с Россией.
* * *
Москва, 1 августа 63
Я вчера опять видел Полонского при его обратном проезде через Москву. Он в восторге от Овстуга и от своего пребывания у вас и жалеет только, что оно не продлилось недели и месяцы. Слушая его рассказы, я испытывал некоторую, даже большую зависть. В самом деле я чувствую каждый день как бы тоску по родине, думая об этих местах, которыми я так долго пренебрегал.
Завтра, 2 августа, императрица и ее свита покидают Царское Село, чтобы предпринять путешествие в Крым, но, к большому моему сожалению, остановки распределены таким образом, что мне невозможно будет повидать Анну, хотя бы на минуту. Первая ночевка будет на полдороге между Петербургом и Москвой, а вторая — за Москвой, которую минуют, проехав по соединительной ветви, находящейся в версте от Московского вокзала. Государь сопровождает свою жену до Нижнего и затем прибудет сюда на два дня. Но я думаю, что меня уже здесь не будет в это время. Все думали, что путешествие императрицы не состоится, и очень удивились ему в Москве...
Что касается новостей, то теперь минута затишья. По-видимому, коалиция недоумевает перед положительно миролюбивыми стремлениями Англии. Впрочем, все три ноты должны быть теперь в Петербурге, и мы скоро узнаем, в чем дело. — Во внутренней политике Муравьев продолжает творить чудеса. Я только что читал самый покорный и верноподданнический адрес, подписанный 500 дворянами-помещиками Виленский губернии. Какое, однако, жалкое отродье эти поляки, несмотря на всю их храбрость. — Здесь я жил в самом центре московской прессы, между Катковым и Аксаковым, служа чем-то вроде официального посредника между прессой и Министерством иностранных дел. Я могу в сущности смотреть на свое пребывание в Москве как на миссию, не более бесполезную, чем многие другие...