Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Журнал Наш Современник 2006 #10
Шрифт:

Хватило у него сил и воли и на второй, не менее впечатляющий подвиг: своими грубыми, узловатыми от постоянных трудов праведных пальцами, упрямо сжимающими непослушное перо, он создал единственную в своём роде книгу о своей семье. И назвал её, идя по стопам старшего брата, броско и незабываемо: “Родина и чужбина”. Ведь автору сего могучего труда пришлось изведать, что такое фашистский плен. Хлебнул он вдоволь и лагерного сибирского лиха. Книга получилась трагической и светлой одновременно. Я горжусь, что эта потрясающая исповедь увидела белый свет не без моего участия.

И хлынул непроглядной тучей народ на знаменитый хутор. Господи, кого здесь только не было! И всесветно знаменитые писатели: Виктор Астафьев, Борис Можаев, Сергей Залыгин, кстати, прихвативший с собой чуть ли не всех сотрудников “Нового мира”. Со всех концов мира не ожидавшему такого стечения обстоятельств автору возрождённого родового гнезда и потрясающей книги письма приходили буквально каждый день, и, без

преувеличения, мешками. И убелённый, сияющий седым облаком творец денно и нощно читал сии сердечные послания. И ни одного, поверьте мне на слово, письма не оставил без ответа.

А ранним росистым утром он опять стоял на крылечке своего дома — своей сбывшейся мечты. И, щуря наивные, как васильки во ржи, глаза, ждал главных гостей: дочерей А. Т., своих дорогих племянниц. Хотел обнять их по-родственному, расцеловать, показать вновь народившуюся на свет усадьбу: избу, сенной сарай, кузницу, колодец, из которого сотни, нет, тысячи гостей попробовали на вкус самую чистую, самую земную, самую небесную в мире хуторскую воду. Звал, но не дозвался. Не приехали…

Что им затерявшийся в провинциальной глуши тихий хуторок? И, может быть, невдомёк весьма интеллигентным, образованным дочерям, что, став городским жителем, отец задыхался без родных загорьевских просторов. И, невзирая на огромную занятость, приезжал сюда, чтобы пасть ниц в объятья той земелюшки, которая нянчила на своих плечах родовое гнездо. Да-да, так оно и случилось однажды. Александр Трифонович, продравшись сквозь ликующую лебеду и непокорный бурьян к тому месту, где ютился до войны отчий угол, попросил многочисленное районное и областное начальство, сопровождавшее первого советского поэта, оставить его одного. И важные чиновники понимающе кивнули и удалились, так сказать, покурить. Идёт время. На усадьбе в Сельце, центре совхоза, ждёт не дождётся собранный по случаю приезда знаменитого земляка со всего района крестьянский люд, а его и след простыл. Встревоженное начальство, поглядывая на часы, осторожно вернулось туда, где остался один на один с одичавшей отчей землёй знатный гость. И, потрясённые увиденным, видавшие виды чиновники онемели: поэт лежит вниз лицом и задыхается от рыданий…

Не эти ли жгучие слёзы родственно позвали Ивана Трифоновича из Сибири на Смоленщину? И не на этих ли горьких и пророческих слезах старшего брата бессонным радением брата младшего взошёл, красуясь ныне, как медовый подсолнух у плетня, некогда стёртый слепыми шагами времени хутор Загорье? И, наконец, не на этих ли горьких слезах боли и любви поднялась поэзия Твардовского?

И тем более до слёз было больно отцу, вдоволь, как, бывало, отец и мать, потрудившись на своём дачном участке под Москвой, записать в дневнике такое вот: “…влез во Внуково, дня три потел, кряхтел, что-то корчевал, что — пересаживал…” А затем: “молодые” (Валентина с мужем. — В. С.) с чисто горожанской невнимательностью и безразличием ко всему попирают стопами мои дорожки, взирают на мои кусты. У меня с отцом — при полярной отчуждённости психоидеологической, так сказать, было что-то общее в отношении земли, растения и цветения на ней и т. п. С дочерью — при полном соответствии общественно-политических взглядов — полная отчуждённость в отношении к этим вещам” (“Знамя”, N 7, 1999 год).

А я, глупец этакий, не раз и не два звал дочерей на Смоленщину, на родину отца. Однажды даже дозвонился до Ольги Александровны. На мои, как мне казалось, убедительные уговоры приехать на очередные юбилейные торжества, посвящённые памяти незабвенного отца, она, не дослушав меня до конца, торопливо отказалась: “Поверьте, Виктор Петрович, нам некогда. Я, например, горю синим пламенем!..” И — короткие гудки в трубке. Вот те на! На десятилетнюю тяжбу с земляками отца время находят, а приехать и поклониться его родимой земле — некогда. Вот оно и вылазит, шило-то, из мешка: вовсе и не родина отца интересует дочерей, а всего лишь — премия его имени. Заграбастали, понимаешь, отцовскую славу земляки, а мы, его кровные дитяти, в стороне остались! И премию хапают так называемые патриоты, которые, по неправедным словам дочерей, осмелились осуждать сотрудников “Нового мира”, якобы близких Твардовскому. Но близких ли?

Внешне — друзья, соратники, а ежели глубже копнуть… Тогда у Главного в записной книжке “внезапно” появляются такие вот удивительные, на первый взгляд, записи: “26.IX.1962. Неприятности с Паустовским этим, которого чёрт дёрнул просить написать о Казакевиче в “НМ”. Неприятны в этой статейке мелкоострые штучки, “независимость”, “самый живой из живых”, “всё правительство”, и “Август” Пастернака в чтении Казакевича (неразборч.) прислал для прочтения у гроба… Вообще, эти люди, эти Данины, Анны Самойловны и (неразборч.) вовсе не так уж меня самого любят и принимают, но я им нужен как некая влиятельная фигура, а все их истинные симпатии там — в Пастернаке, Гроссмане (с которым опять волынка по поводу заглавия очерка) и т. п. Этого не следует забывать.

Я сам люблю обличать и вольнодумствовать, но, извините, отдельно, а не в унисон с этими людьми” (“Знамя”, N 7, 2000 год). Комментарии, как говорится, излишни…

А вот свидетельства

самого известного в мире автора “НМ” А. И. Солженицына. Дочери могут упрекнуть меня, что многих, если не всех, сотрудников А. Т. уже нет в живых. Да, конечно, о мёртвых или хорошо… Однако же сами они, разгневанные не на шутку дамы, не пощадили Нину Семёнову, давно ушедшую в лучший мир.

Итак. О Кондратовиче: “маленький, как бы с ушами настороженными и вынюхивающим носом”, “литературно-холостой Кондратович”. О Заксе: “сухой нудноватый джентльмен”, которому “ничего не хотелось от художественной литературы, кроме того, чтоб она не испортила ему конца жизни, зарплаты, коктебельских солнечных октябрей и лучших зимних московских концертов”. “Твардовский мало имел друзей, почти не имел: своего первого заместителя (недоброго духа) Дементьева; да собутыльника, мутного И. А. Саца; да М. А. Лифшица, ископаемого марксиста-догматика”. О Лакшине: “Но вот говорит Дорош: “С Александром Трифоновичем только разбеседуешься по душам — войдёт в кабинет Лакшин, и сразу меняется атмосфера, и уже ни о чём не хочется…” О Саце: “мутно-угодливый Сац, сподвижник Луначарского”.

И, конечно же, больше всего уделяет места и не жалеет впечатляющих красок автор нашумевшего тогда “Бодался телёнок с дубом” для А. Г. Дементьева, игравшего роль не только главного новомировского идеолога, но и порой замахивавшегося на… Впрочем, пусть лучше об этом скажет сам Александр Исаевич: “А особенно Дементьев умел брать верх над Главным: Твардовский и кричал на него, и кулаком стучал, а чаще соглашался. Так незаметно один Саша за спиной другого поднаправлял журнал”. И куда же, коварно пользуясь известными человеческими слабостями капитана и умело потакая им, “поднаправлял” журнальный корабль матёрый большевик Дементьев? По ком он то и дело давал сокрушительные залпы из всех орудий? А по журналу “Молодая гвардия” — маленькому островку, где горстка писателей-патриотов пыталась заговорить в полный голос о родном: о русском, национальном, народном… И до того преуспел “один Саша” в своём революционном рвении, что даже тот же Солженицын, весьма осторожный в вопросах, касающихся русского патриотизма, однажды не выдержал и пошёл строчить короткими и меткими очередями: “засохлая дементьевская догматичность”, “затхлые заклинания”, “тараном попёр новомировский критик”, “критик помнит о задаче, с которой его напустили, — ударить и сокрушить, не очень разбирая, нет ли где живого…” (“Бодался телёнок с дубом”).

Такое вот окружение. Врагу не пожелаешь…

И всё-таки я не хочу войны. Тем паче с дочерями человека, ставшего моим крёстным отцом в поэзии. Когда мне очень уж худо, я достаю из стола заветный конверт, вытаскиваю из него копию драгоценного письма в Литинститут, которое заканчивается так: “Стихи его, на мой взгляд, свидетельствуют о несомненной одарённости”. И ослепляющая, словно молния в ночи, подпись: А. Твардовский. Вот во имя его вечной памяти я от имени всех смоленских писателей и властей зову Валентину и Ольгу Твардовских в гости на хутор Загорье, где в очередной раз опять-таки самым талантливым, самым лучшим поэтам России будут вручены премии имени их отца. Праздник состоится, как всегда, 21 июня, в день рождения русского гения. Вы увидите здесь всамделишнего Тёркина. Вам поднесут обязательные фронтовые сто грамм. А на закуску — непременная солдатская каша. Тёркин, а заодно и я с ним сыграем на гармошке. И обязательно споём лихие смоленские частушки.

А перед этим постоим у святой для всех смолян могилы автора возведённого хутора Загорье — Ивана Трофимовича. Он похоронен здесь же, неподалёку. Рядом со своей верной супругой Марией Васильевной. Постоим. Помолчим. И заключим мир на виду у всего мира.

Приезжайте! Ждём вас.

P. S. Конечно же — не приехали…

ИННА РОСТОВЦЕВА “ОПЯТЬ НАЧИНАЕТСЯ МЕСЯЦЕВ ЛЕСТВИЦА”

Есть и должны быть поэты с длинной фанатической мыслью, считал Блок, вкладывая в это понятие одержимость художника чем-то важным, дорогим для него, сокровенным — сквозной ли темой, образами, идеей, которые он развивает годами, десятилетиями, постоянно к ним возвращаясь.

Андрей Шацков за последние годы издал несколько поэтических сборников, и в каждом из них бросается в глаза то особое трепетное внимание, с которым он всматривается в пласты православной культуры, в “отчее слово”, то самое, что, по Есенину, “изначала было тем ковшом, которым из ничего черпают живую воду” искусства.

Что это действительно так, убеждает последняя книга стихов “Осенины на краю света” (изд-во журнала “Юность”, 2005). Шацков предлагает нам прочесть её как “славянский календарь поэта” (так значится в подзаголовке), который — по мере чтения — будет открываться и как православный календарь. Ибо, по глубокому убеждению автора, православное — это прежде всего “строй души, который должен хранить и оберегать каждый”. “Строй”, “черёд”, “порядок” — ключевые слова при построении такого рода “календаря”. Он отличается строгой продуманностью в организации пространства. Не случайно же “мера” здесь рифмуется с “верой”, за единицу исчисления берётся календарный год — от Рождества до Рождества Христова. “Опять начинается месяцев лествица…”…

Поделиться с друзьями: