Журнал Наш Современник 2006 #7
Шрифт:
Тютчева, пристально следившего с середины 20-х гг. за “вопросом о печати”, не могли не коробить те особенности официальной, казенной, “полицейской” точки зрения, в силу которой устранялись от активного участия в общественной жизни литераторы с благородными помыслами и одухотворяющим словом. “Есть привычки ума, — заключает он в одном из писем, — под влиянием коих печать сама по себе уже является з л о м, и, хоть бы она и служила властям, как это д е л а е т с я у н а с — с рвением и убеждением, — но в глазах этой власти всегда найдется нечто лучшее, чем все услуги, какие она ей может оказать: это чтобы печати не было вовсе. Содрогаешься при мысли о жестоких испытаниях, как внешних, так и внутренних, через которые должна пройти бедная Россия, прежде чем покончит с такой прискорбной точкой зрения…”. Среди конкретных проявлений прискорбной предвзятости властей Тютчев мог иметь в виду и закрытие в 1832 г. журнала И. В. Киреевского “Европеец”, после того как в статье издателя “Девятнадцатый век” были обнаружены некие тайные, революционные и конституционные смыслы, совершенно противоположные воплощенному замыслу автора, или журнала Н. И. Надеждина “Телескоп” в 1836 г. после публикации в нем историософских размышлений П. Я. Чаадаева в первом философическом письме. Неадекватной формой борьбы с революционным духом в сфере печати могли служить для Тютчева и действия так называемого бутурлинского комитета, созданного в 1848 г. для постоянного контроля над цензурой и направлением периодических и прочих изданий. Цензуре подвергались уже почившие писатели А. Д. Кантемир, Г. Р. Державин, Н. М. Карамзин, И. А. Крылов, запрещались сочинения Платона, Эсхила, Тацита, исключались из публичного рассмотрения целые исторические периоды. Обсуждение богословских, философских, политических вопросов становилось затруднительным, а касание злоупотреблений или проявление каких-либо знаков неудовольствия могло вменяться в преступление. Особое давление в те годы испытывали, как уже упоминалось выше, славянофилы, которых
Когда П. А. Вяземский, получивший поручение осуществлять основное наблюдение за цензурой, обратился к А. В. Никитенко с просьбой заняться проектом ее устройства, последний в качестве первоочередных мер отметил следующие в своем дневнике от 12 февраля 1857 г.: “освободить цензоров от разных предписаний, особенно накопившихся с 1848 года, которые по их крайней нерациональности и жестокости не могут быть исполняемы, а между тем висят над цензорами как дамоклов меч , уничтожить правило, обязующее цензоров сноситься с каждым ведомством, которого касается литературное произведение по своему роду или содержанию”. Тот же А. В. Никитенко свидетельствует о том, какие тяготы в цензурных ведомствах приходилось переносить даже археологам: “Граф А. С. Уваров рассказывал мне на днях, как он боролся с цензурою при печатании своей книги, недавно вышедшей, “О греческих древностях, открытых в южной России”. Надо было, между прочим, перевести на русский язык несколько греческих надписей. Встретилось слово: демос — народ. Цензор никак не соглашался пропустить это слово и заменил его словом: граждане. Автору стоило большого труда убедить его, что это был бы не перевод, а искажение подлинника. Еще цензор не позволял говорить о римских императорах убитых, что они убиты, и велел писать: погибли, и т. д.”. Не менее показателен для “строгих установлений, тяготивших печать”, и тот факт, что редактору “Современника” И. И. Панаеву приходилось дважды ставить перед Главным управлением цензуры вопрос о публикации рукописи “Севастопольских рассказов” Л. Н. Толстого и недоумевать: “Такого рода статьи должны быть, кажется, достоянием всех газет и журналов… ибо патриотизм — чувство, неотъемлемое ни у кого, присущее всем и не раздающееся как монополия. Если литературные журналы будут вовсе лишены права рассказывать о подвигах наших героев, быть проводниками патриотических чувств, которыми живет и движется в сию минуту вся Россия, то оставаться редактором литературного журнала будет постыдно”. В период Севастопольского сражения военная цензура приуменьшала или замалчивала потери противника, вычеркивая чересчур “смелые” выражения, например фразу “англичане ведут пиратскую войну”, которую канцлер К. В. Нессельроде нашел оскорбительной и раздражающей общественное мнение. “И вот какие люди, — возмущался Тютчев подобными фактами, — управляют судьбами России во время одного из самых страшных потрясений, когда-либо возмущавших мир! Нет, право, если только не предположить, что Бог на небесах насмехается над человечеством, нельзя не предощутить близкого и неминуемого конца этой ужасной бессмыслицы, ужасной и шутовской вместе, этого заставляющего то смеяться, то скрежетать зубами противоречия между людьми и делом, между тем, что есть и что должно бы быть, — одним словом, невозможно не предощутить переворота, который, как метлой, сметет всю эту ветошь и все это бесчестие”.
Тютчев называет в “Письме о цензуре в России” сложившееся положение вещей “истинным общественным бедствием” и подчеркивает, что “нельзя чересчур долго и безусловно стеснять и угнетать умы без значительного ущерба для всего общественного организма”. Он формулирует здесь на опыте господства жесткой цензуры в последекабристскую эпоху один из непреложных, но “невидимых” законов, которые в нравственном мире мысли так же действенны, как и физические в материальном мире природы. По его представлению, жизнеспособность “общественного организма” православной державы как высшей формы государственного правления основывается на воплощаемой чистоте и высоте ее религиозно-этических принципов, без чего “вещественная сила” власти “обессоливается” и обессиливается и не может, несмотря на внешнюю мощь, свободно и победно конкурировать с доводами своих серьезных и многочисленных противников. Более того, происходит своеобразная “путаница”, и нравственно не обеспеченные “стеснения” и механические запреты создают эффект “запретного плода”, в результате которого низкие по своей реальной, а не декларируемой сути и ценности идеи получают несвойственные им значение и популярность. “Всякое вмешательство Власти в дело мысли, — подчеркивает Тютчев, — не разрешает, а затягивает узел, что будто бы пораженное ею ложное учение — тотчас же, под ее ударами, изменяет, так сказать, свою сущность и вместо своего с п е ц и ф и ч е с к о г о содержания приобретает вес, силу и достоинство угнетенной мысли”. К тому же, замечает он в письме к И. С. Аксакову, под покровом ложного усердия вырастает порода “выродков человеческой мысли, которыми все более и более наполняется земля Русская, как каким-то газом, выведенным на Божий свет животворной теплотой полицейского начала”. Ср. сходную убежденность единомышленника Тютчева Ю. Ф. Самарина (выраженную им в предисловии ко второму тому собрания сочинений А. С. Хомякова) в двусмысленной и коварной роли внешних запретов небезупречной в нравственном отношении власти и соответственно духовной стесненности, когда “свобода принимает характер контрабанды, а общество, лишаясь естественно всех благих последствий обсуждения мнений, колеблющих убеждения и мятущих совести, добровольно подвергается всем дурным”. Сам Тютчев на посту председателя Комитета иностранной цензуры стремился не лишать то или иное сочинение его специфического содержания и привносить в него достоинство угнетенной мысли. Одним из многочисленных примеров тому может служить подписанный им отчет Комитета от 27 января 1871 г., где высказывается отношение к идеям Дарвина: “гораздо рациональнее предоставить делу критики опровергать ошибочность теории автора”, нежели ставить преграды на пути ознакомления с нею, уже получившей “всемирную значимость”. Общую логику Тютчева в необходимости свободного и талантливого противовеса нигилистическим тенденциям может пояснить следующий вывод М. Н. Каткова: “Одних запретительных мер недостаточно для ограждения умов от несвойственных влияний; необходимо возбудить в умах положительную силу, которая противодействовала бы всему ей несродному. К сожалению, мы в этом отношении вооружены недостаточно”.
По Тютчеву, без положительной духовной силы, без живой христианской основы “умаление умственной жизни в обществе неизбежно оборачивается усилением материальных аппетитов и корыстно-эгоистических инстинктов”. Поэтому “существенная задача заключается в том, чтобы Власть сама в достаточной степени удостоверилась в своих идеях, прониклась собственными убеждениями”.
Здесь Тютчев снова проводит свою излюбленную мысль о том, что материальная сила Власти без “идей”, “убеждений”, оживотворяющего Духа иллюзорна и временна. По его убеждению, как “духовенство без Духа есть именно та обуявшая соль, которою солить нельзя и не следует”, так и Власть без глубокого нравственного сознания и примера теряет силу своего воздействия. “…Я говорю не о нравственности ее представителей, — уточняет он в письме А. Д. Блудовой, — более или менее подначальных, и не о нравственности ее внешних органов, составляющих ее руки и ноги… Я говорю о самой власти во всей сокровенности ее убеждений, ее нравственного и религиозного credo, одним словом — во всей сокровенности ее совести”. В противном случае, как писал независимо от Тютчева, но объективно в полном согласии с его углубленной логикой московский митрополит Филарет, “недостатки охранителей обращаются в оружие разрушителей”: “Примечаю и долг имею поставлять во внимание себе и кому могу, что мы много согрешили перед Богом охлаждением к православному благочестию, в чем особенно вредные примеры подаются из высших и образованных сословий, в ослаблении нравственных начал в жизни частной и общественной, в начальствовании, в строе, в области наук и словесности, роскоши и даже в скудости, — пристрастием к чувственным удовольствиям, расслабляющим духовные силы, — подражанием иноземному, большею частью суетному и несродному, чем повреждается характер народа и единство народного духа, — преследованием частной и личной пользы преимущественно перед общею. Умножившиеся грехи привлекают наказание, по реченому: накажет тя отступление твое (Иер. II, 19). Средства против сего: деятельное покаяние, молитвы и исправление. Недостатки охранителей обращаются в оружие разрушителей”.
Одну из важных причин ослабления садившегося на мель государственного корабля Тютчев видел в “пошлом правительственном материализме”, который, в его представлении, не только не являлся альтернативой “революционному материализму”, но оказывался его невольным и “невидимым” пособником. “Если власть за недостатком принципов и нравственных убеждений переходит к мерам материального угнетения, — отмечает он еще один “невидимый” закон духовного мира, — она тем самым превращается в самого ужасного пособника отрицания и революционного ниспровержения, но она начинает это осознавать только тогда, когда зло уже непоправимо”. Для предотвращения подобного развития событий Тютчев считал необходимым устранять властный произвол и чрезмерную опеку чиновничества, преодолевать “тупоумие” “во имя консерватизма”
и открывать широкие возможности для творческого почина и личностной самодеятельности народа в рамках его органической связи с православными традициями и понятиями самодержавной монархии. По его убеждению, целям такого объединения под эгидой царя “публики” и “народа”, “государства” и “общества” и должно служить “просвещенное национальное мнение” печати, которое способно выражать не корыстные интересы и узкие устремления придворно-бюрократических кругов, а “великое мнение” целой страны и о котором применительно к внешней политике он размышляет в письме к A. M. Горчакову от 21 апреля 1859 г.: “Система, которую представляете вы, всегда будет иметь врагами тех, кто является врагами печати. Как же печати не стать вашей союзницей?..”Тютчев призывал “не стеснять свободу прений, но, напротив, делать их настолько серьезными и открытыми, насколько позволят складывающиеся в стране обстоятельства”. В его сознании свобода дискуссий не противоречила принципам идеального самодержавия, которые искажались в реальной действительности и положительная сила которых должна, с его точки зрения, найти в общественном мнении достойных и талантливых выразителей, не стесненных рутиной казенных предписаний и субъективными опасениями чиновников. С его точки зрения, только в такой свободе и при наличии таких выразителей, не отягощенных той или иной корыстью, можно успешно противостоять оппонентам, использующим эффекты “запретного плода” и нарочитой “угнетенной мысли”, а также то свойство прессы, которое отметил А. Е. Тимашев (в 1857 г. писавший замечания на “записку…” Тютчева, а в 1868 г. ставший министром внутренних дел): “Пресса по существу своему есть элемент оппозиционный. Представляющий тем более привлекательности для общества, чем форма, в которую она облекает свои протесты, смелее и резче”.
Все подобные эффекты и свойства с особой наглядностью проявились в журналистской деятельности А. И. Герцена. 21 февраля 1853 г. в литографированном обращении “Вольное русское книгопечатание в Лондоне. Братьям на Руси” он извещал “всех свободолюбивых русских” о предстоящем открытии своей типографии и намерении предоставить трибуну “свободной бесцензурной речи”, а “невысказанным мыслям… затаенным стремлениям дать гласность, передать их братьям и друзьям, потерянным в немой дали русского царства”. В 1855 г. А. И. Герцен приступил к изданию “Полярной звезды”, в 1856 г. стали печататься сборники рукописных материалов “Голоса из России”, а с июля 1857 г. начал выходить “Колокол”, ставивший себе задачу практического влияния на ход общественной жизни в России и находивший наибольший отклик у читателей. В первом номере “Колокола” формулируется “триада освобождения” (“слова — от цензуры”, “крестьян — от помещиков”, “податного сословия — от побоев”), которое, по тогдашнему убеждению А. И. Герцена, необходимо для раскрепощения крестьянской общины как “архимедовой точки” на повороте России к “русскому социализму”. С этих позиций обсуждаются в начальный период на страницах “Колокола” различные факты текущей жизни, крестьянский вопрос, содержание конкретных правительственных актов, возможные реформы и т. п. Издание Герцена с быстро растущим тиражом не только доставлялось различными путями в Россию (несмотря на строгий таможенный надзор, преследование лиц, хранивших и распространявших запрещенную продукцию, и т. п.), но и успешно продавалось у книготорговцев многих крупных городов Европы, а также получило постоянно расширявшуюся на первых порах обратную связь и популярность.
По многочисленным свидетельствам современников, печатаемые А. И. Герценом в Лондоне брошюры, журналы и газеты распространялись (несмотря на запреты, а отчасти и благодаря им — по эффекту “запретного плода”) в огромных количествах как в обеих столицах, так и в далеких провинциях России, как среди почтенной публики, так и в кругу гимназистов и кадетов. По словам М. А. Корфа, “всякому известно, что при постоянном у нас существовании иностранной цензуры нет и не было запрещенной книги, которой бы нельзя было достать; что именно в то время, когда правительство всего строже преследовало известные лондонские издания, они расходились по России в тысячах экземплярах, и их можно было найти едва ли не в каждом доме, чтобы не сказать в каждом кармане; что когда мы всего более озабочиваемся ограждением нашей молодежи от доктрины материализма и социализма, трудно указать студента или даже ученика старших классов гимназий, который бы не прочел какого-нибудь сочинения, где извращаются все здравые понятия об обществе или разрушаются основания всякой нравственности и религии”. Действительно, еще в 1853 г. по инициативе III Отделения министры финансов, иностранных дел, народного просвещения, а также генерал-губернаторы пограничных губерний получили распоряжение принимать строгие меры для воспрепятствования ввозу в Россию герценовских изданий. Аналогичные распоряжения отдавались и в 1854-1857 гг. Тем не менее предпринимавшиеся меры не приносили рассчитываемого результата, а в числе добровольных “контрабандистов” оказывались не только польские эмигранты, но и весьма высокопоставленные лица из России. Так, И. С. Тургенев в письме к А. И. Герцену от 16 января 1857 г. сообщал, что сын бывшего шефа жандармов А. Ф. Орлова “не только все прочел, что ты написал, но даже (ceci entre nous*) с месяц тому назад отвез все твои произведения к в. к. Михаилу Николаевичу”. Сравним также свидетельство современника, что сенатор A. M. Княжевич, впоследствии министр финансов, после прочтения номеров “Колокола” посылал их под видом планов брату для распространения. 26 апреля 1857 г. А. И. Герцен делился с М. К. Рейхель своей радостью по поводу приобретения новых читателей из царствующего дома: “А вы знаете, что великие князья читают “Полярную звезду”? Вот, мол, тятеньку-то как пропекает…”. Словно в подтверждение вышеприведенных фактов и отмечая складывавшуюся атмосферу, Е. А. Штакеншнайдер 6 октября 1857 г. записывает в дневнике: “В столе у меня лежит “Колокол” Искандера, и надо его прочитать спешно и украдкой и возвратить. Искандер теперь властитель наших дум, предмет разговоров “Колокол” прячут, но читают все; говорят, и государь читает. Корреспонденции получает Герцен отовсюду, из всех министерств и, говорят, даже из дворцов. Его боятся, им восхищаются”. Министр иностранных дел A. M. Горчаков, адресат Тютчева, “с удивлением показывал напечатанный в “Колоколе” отчет о тайном заседании Государственного совета по крестьянскому делу… “Кто же, — говорил он, — мог сообщить им так верно подробности, как не кто-нибудь из присутствующих”.
О нарастании ко времени составления “Письма о цензуре в России” успеха лондонских изданий Искандера, передававшихся из рук в руки, пересказывавшихся и переписывавшихся, свидетельствовали в начале 1858 г. его корреспонденты. Так, Н. А. Мельгунов замечал: “Молодежь на тебя молится, добывает твои портреты, — даже не бранит того и тех, кого ты, очевидно с умыслом, не бранишь”. К. Д. Кавелин писал: “Влияние твое безмерно. Herzen est une puissance**, сказал недавно кн. Долгоруков за обедом у себя. Прежние враги твои по литературе исчезли. Все думающие, пишущие, желающие добра — твои друзья и более или менее твои почитатели… Словом, в твоих руках огромная власть”. Эту власть признавали представители разных идейных лагерей и общественных слоев. В “Былом и думах” А. И. Герцен писал: “Колокол” — власть, — говорил мне в Лондоне, horribile dictu*, Катков и прибавил, что он у Ростовцева лежит для справок по крестьянскому вопросу… И прежде его повторяли то же и Тlt;ургеневgt;, и Аlt;ксаковgt;, и Сlt;амаринgt;, и Кlt;авелинgt;, генералы из либералов, либералы из статских советников, придворные дамы с жаждой прогресса и флигель-адъютанты с литературой…”.
Именно с герценовской “властью” связывал И. С. Аксаков предложенный на рассмотрение Тютчева горчаковский проект: “Между тем герценская “Вольная Русская печатня в Лондоне” не могла не смутить официальные сферы и заставила их серьезно призадуматься: какими бы средствами противодействовать ее влиянию? Но какими же средствами? Все запреты, все полицейские способы возбранить пропуск “Колокола” оказались бессильными. “Колокол” читался всею Россией, и обаяние единственно свободного, впервые раздавшегося Русского слова было неотразимо. В правительственных сферах пришли, наконец, к мысли, что наилучшим средством вывести и общество, и себя из такого фальшивого положения было бы учреждение в самом Петербурге Русского литературного органа, такого органа, который, издаваясь при содействии, покровительстве и денежном пособии от правительства, но в то же время с приемами и развязностью почти свободной газеты, боролся бы с Герценом и направлял бы общественное мнение на истинный путь… Для редакции такого журнала предполагалось пригласить благонамеренных, благонадежных, но однако же авторитетных литераторов… Этот-то проект, сообщенный Тютчеву на предварительное рассмотрение, и послужил поводом к его письму”.
Тютчев в “Письме о цензуре в России” подчеркивает необходимость “русских изданий за границей, вне всякого контроля нашего правительства”. Он придавал большое значение подобного рода “учреждениям”, призванным в условиях свободной состязательности противостоять либеральной и революционной печати. Советуя М. П. Погодину, добивавшемуся публикации своих “историко-политических писем” в России, печатать их за рубежом, во избежание цензурных сокращений, Тютчев писал ему 13 октября 1857 г.: “После нескончаемых проволочек поставят вам, в непременное условие, сделать столько изменений, оговорок и уступок всякого рода, что письма ваши утратят всю свою историческую современную физиономию, и выйдет из них нечто вялое, бесхарактерное, нечто вроде полуофициальной статьи, задним числом писанной. — Сказать ли вам, чего бы я желал? Мне бы хотелось, чтобы какой-нибудь добрый или даже недобрый человек — без вашего согласия и даже без вашего ведома издал бы эти письма так, как они есть, — за границею… Такое издание имело бы свое значение, свое полное, историческое значение. — Вообще, мы до сих пор не умеем пользоваться, как бы следовало, русскими заграничными к н и г о п е ч а т н я м и, а в нынешнем положении дел это орудие н е о б х о д и м о е. Поверьте мне, правительственные люди — не у нас только, но везде — только к тем идеям имеют уважение, которые без их разрешения, без их фирмы гуляют по белому свету… Только со Свободным словом обращаются они, как взрослый с взрослым, как равный с равным. На все же прочее смотрят они — даже самые благонамеренные и либеральные — как на ученические упражнения…”.