Журнал «Вокруг Света» №04 за 1971 год
Шрифт:
...— Ах, Юрий Иванович! — услышал Катков лукавый голос соседки. — Вечно-то вы что-то скрываете!
— А-а-а! Галина Львовна! И вы здесь?
— Пришла вот посмотреть на вашу картину. Раньше ведь вы все отказывались показать. Ну и талант у вас!
— Что вы! Шутите, конечно.
— А я и не предполагала, что вы такой проницательный. Все-то вы знаете. Кто же это вам рассказал?
— Никто. Я сам видел.
— Ой! — сказала Галина Львовна, хорошенькая женщина, склонная к полноте. — Как же это? И зачем вы меня нарисовали такой? — И она лукаво едва заметным движением показала на середину картины, где Иван Лесков из последних сил, оскалив свои крупные зубы и обливаясь потом, толкал в гору тачку.
Лесков был высокий
Алеха Бирюков на вид покрепче. И хотя в семнадцать лет сил еще так мало, его теперь не утащить с этих скользких досок ни за что на свете. Он не упадет и будет толкать тачку, пока не исчезнут бурты мокрого угля... Им овладело вдохновение, рожденное из злости на самого себя, за свое нелепое падение, за свою невольную слабость...
А вот и он сам — тогдашний Катков с его неотступными мыслями об отце, который уже никогда в жизни не возьмет в руки творящий резец. Отец, который выпустил из автомата лишь одну длинную очередь, когда их свежая, только что прибывшая из тыла рота поднялась из окопов... и очнулся за сто километров от фронта, еще не зная, что у него нет руки. Боль за него, за поседевшую мать, боль в мускулах, в висках, в душе. И вдохновение, родившееся из этой боли. Не мимолетное, не легкое, но осознанное и твердое.
Якут Никифор с яростным блеском в узких черных глазах. Второгодник Сапкин со вздувшимися венами на шее и на руках, еще не знающий, что он больше никогда не увидит своих братьев. Комсорг класса Бакин, получивший похоронную на отца 1 мая, в день своего рождения.
Дождь, противный, мелкий, не летний. Вздувшаяся река. Кургузая баржа. Стекающий вниз скользким глинистым потоком берег. И пятнадцать уставших, отчаянна уставших людей. Четырнадцать девятиклассников и один старик. Боль, крик, злость, ненависть, отчаянное вдохновение, потому что надо выдержать, выдержать, выдержать. И где-то чуть заметно в глазах каждого еле уловимая радость. Радость, потому что в душе рождается уверенность, что они выдержат.
Грязные, некрасивые, уставшие, еще не понимающие, что они победили.
Они грузили баржи еще две недели. И еще целый месяц. И еще полмесяца. Им не понадобилось смены. И денег в то время за эти работы не платили. А в последний день, когда по Лене уже шла шуга, Бакин играл на гитаре негнущимися пальцами, и все пели и плясали возле костра, и пар шел из их разгоряченных глоток. А потом Потапыч взял у комсорга гитару и запел: «Там вдали, за рекой...» А они, ошеломленные, слушали и молчали... Такой у Потапыча был голос...
...Юрий Иванович огляделся. Соседка уже отошла, наверное, обиженная тем, что не дождалась ответа.
Он все писал так, как было. Он ничего не приукрасил и нигде не сгустил краски. И название картине он дал правильное. Это было настоящее вдохновение, родившееся из отчаяния и боли, бессилия и усталости, надежды и борьбы. Он уже давно не знал, где эти парни и что с ними. Но в этой картине они снова были вместе...
Катков заглушил в себе воспоминания, снова начиная воспринимать окружающее. Все смотрели на его картину как-то странно. И здесь, в зале, и дома, когда он писал ее, и в приемной комиссии, куда он принес ее после долгих размышлений. Говорили мало, а если и говорили, то что-то непонятное, вроде бы и не относящееся к его полотну. Жена как-то сказала: «Почему ты пишешь про меня? Пиши про Кангалассы. Ты же давно хотел». Что он мог ответить на это? Ведь он и так писал Кангалассы.
Значит, жена просто не видела этого. Даже младшая дочь и та все время находила в левом углу картины смешного зайчика. Смотрят, молчат, удивленные, чем-то потрясенные и взволнованные. Но ведь никто не видит этих четырнадцати ребят и кряжистого Потапыча. Почему они этого не видят?Неужели он не смог выразить в своей картине это трудное вдохновение, которое тогда охватило их, и оно так и осталось в его душе, никого не затронув?
Юрий Иванович взглянул на часы. Пора было идти на завод. Он медленно прошел по залу, опустился по широкой мраморной лестнице и вышел на проспект в зной, в шум и людскую сутолоку.
Однажды он рассказывал школьникам про Кангалассы. Его слушали внимательно, не перебивая. Глаза десятиклассников загорелись. А потом кто-то сказал: «Время тогда было другое». Да, время тогда было другое. Это верно. Но все же, может, время внутри нас? Может, это мы делаем время таким, а не иным?
А Самарин с Петровским спорили, вернувшись к картине Каткова.
— Да, да, да! — говорил Самарин. — Это студия Броховского. Я не вылазил из нее месяцами и никак не мог написать то, что хотел. Я загрунтовывал написанное за месяц и начинал все сначала. И в душу уже закрадывался страх, рука не хотела держать кисть, и тоска, и злость на себя. Было время, когда я хотел все бросить, но пересилил себя. И тогда родилось это незабываемое вдохновение. Катков предельно искренне изобразил тот самый переломный момент. С него все началось. Не мог он написать свое полотно, не видя меня в то время. Талант этот Катков.
— Согласен с вами, — ответил Петровский. — И про вдохновение тоже правильно. Но только это написано про меня. Здесь изображен момент, когда отчаяние и страх неизбежного поражения заставили меня собрать всю волю, все свои силы и победить. Это было тоже вдохновение.
— Значит, вы видите не то, что вижу я? — удивился Самарин. — Это что-то невероятное! Как ему удалось создать картину, в которой каждый из нас видит свое?
— Мы, наверное, этого никогда не узнаем. Но меня интересует другое. Что за сдвиг произошел в душе этого человека однажды? Что дарит он людям своей картиной, не становясь от этого беднее? И что то общее и главное, что люди находят в ней?
— Это — вдохновение, — убежденно сказал Самарин.
— Счастливый, должно быть, человек этот Катков, — вздохнул Петровский.
А Юрий Иванович шел по мягкому, в дырочках от каблучков, асфальту. В сорок лет уже не особенно расстраиваются от того, что не совершил в жизни ничего значительного, лишь тихая грусть поселяется в сердце.
Катков шел на работу, к станкам и чертежам, к привычному шуму завода. И снова, как и двадцать восемь лет назад, отступили усталость последних сумасшедших месяцев, сомнения и неуверенность. И он уже был уверен, что сегодня или завтра найдет причину, по которой взрываются «подземные кроты», огромные машины, сконструированные им и еще десятком инженеров.
Юрий Иванович расстегнул воротничок рубашки и пошел быстрее. А картина? Ну что ж? Если его не поняли, он напишет еще одну. И снова назовет ее «Вдохновение».
Он еще не знал, что написал нужную людям картину, что в его полотне каждый человек видит свое вдохновение, самое высокое напряжение всех своих внутренних сил. Полковник с седой головой — атаку, в которую их, уже обреченных на верную смерть, вдруг подняла вперед ненависть. Ненависть, и вдохновение, и желание отомстить за оставшихся лежать в земле. Момент рождения своего тяжелого вдохновения видели в ней и Самарин и Петровский. И даже соседка Галина Львовна, которую вдохновение посещало лишь при выборе платьев. А те два критика, которые увидели в картине лишь пустоту? Наверное, была пуста их душа, неспособная ни при каких обстоятельствах на вдохновение и победу над собой. Сотни людей увидели в тот день себя в удивительном полотне. Оно заставило их вспомнить, близко ощутить то, что было самым главным в их жизни.