Журнал «Вокруг Света» №04 за 1991 год
Шрифт:
Она знает каждую вещь казачьего снаряжения, каждый ремешок, какой требуется представить на смотр, и цену им слишком хорошо знает, потому что все оплатила своей трудовой, облитой потом и слезами копейкой. Знает не просто, например, седло с каким-то «прибором», но и те тринадцать предметов, которые нераздельны с конем и вьюком всадника: уздечка с чумбуром, недоуздок, чемодан и шесть пряжек, саквы сухарные, саквы фуражные, попона с троком, торба, скребница, щетка, фуражирка, сетка, тренога и плеть...
А амуниция? Для кого-нибудь это — простой, несложный звук, ну — что-то такое к ружью, шашке и пике... Для нее это — не один десяток вещей, стоящих не один десяток
Знает она, что и для обмундирования нужны чекмени и парадный, и вседневный, двое шаровар, две пары сапог — парадная и вседневная; кроме шинели, нужен еще полушубок, башлык, гимнастическая рубаха, не говоря уже о комплекте белья... Да всего и не перечислить... Подковы, сумка с мелочью, бритва, юфть, иголки, нитки для починки... И все по установленному образцу, первосортное и неимоверно дорогое. А каждый грош облит потом, каждая копейка на счету...
Чуть держится хозяйство. Всякий экстренный расход — свадьба, похороны — вызывает резкие колебания в его равновесии. Но что потрясает до корней — это «справа». На службу царю и отечеству семья отдает не только работника — она отдает с ним все запасы и сбережения, с таким трудом собранные. Купить коня, выдержать, выкормить его, ночей не спать — уберечь от конокрада, дрожать, как бы в комиссиях не забраковали... на десятки лет старит эта сухота казачью семью...
Коня Луканьке хотели поставить своего «природного» — Буренького. Всем бы хорош конек: и густ, и ноги крепкие, и на ходу легок, — все статьи в порядке, но в меру не вышел, двух восьмых не хватило до требуемого роста. Пришлось продать Буренького и пару молодых быков. На вырученные деньги купили за 180 — Корсака. Рассчитывали: седло отцовское пригодится — доброе еще седельце. Но как раз ввели седло нового образца — какой-то генерал придумал «продушину» в ленчике, и на семь рублей за это удорожили седло. Продали корову и отдали за новое седло 43 рубля...
— Ничего не уважили, ни копейки, — говорит Семен, — на все такция. Иной старик вертит-вертит в руках какой-нибудь ремень, и так, и сяк... шапку снимет, зачнет просить офицера: «уважьте, вашбродь, сделайте милость... не имею состояния»... — Нет! хочешь бери, а не хочешь, иди куда знаешь... А без нашего клейма все равно не примут... Придешь.
За это клеймо, за однообразие формы, лоск и щеголеватость и идет трудовой грош. В недавние еще годы около клейма грели руки особые поставщики. Теперь их сменили люди в военных мундирах из так называемых военно-ремесленных школ. И мастера и начальники этих школ как-то особенно волшебно — при скромных окладах — приобретают великолепные дома, выезды, достойную осанку, обрастают жиром, — надо полагать, клеймо недурно оплачивается трудовыми казацкими грошами...
Конечно, немножко смешно глядеть, как корявые, плохо умытые, потом пахнущие люди в овчинных тулупах и лохматых шапках с красными верхами подолгу безнадежно бьются, раздражая офицера, заведующего военным магазином, стараясь выторговать какой-нибудь гривенник, как ломают головы, прицениваются, чмокают языками, руками об полы хлопают... А когда молодой казачок, на красивом, подобранном коне едет улицей и блестит новая сбруя, ловко сидит на всаднике новенький мундирчик, на бочок сбита красноверхая папаха, — любуясь, можно чувствовать патриотическую гордость и забыть о том, во что обошелся этот блеск военный, сколько бессонных ночей, тяжких вздохов и дум неотвязных связано с ним у Прасковьи Потаповой...
Поет-разливается голос Митрия Васильича, такой
старчески-выразительный и яркий на пестро-слитном фоне тусклых, неуверенно вторящих, тяжелых голосов. И звучит в нем упоение скорбью и горечью жалобы тайной на подневольную службу царскую, на постылую чужую сторону...
Полонит душу, растравляет он старую, невысказанную кручину...
Кончил. И, наклоняясь в сторону служивого, лаская его своими прекрасными, молодыми глазами, сказал:
— Лукаша! Не горюй, милый мой! Ничего... не вешай головку!.. и — и, соколик ты мой ясный!..
— Лука Семеныч! Не робей, мой болезный! — пьяным, умиленным голосом закричал Максим Рогачев.
,Крестный Иван Маркович, привыкший смотреть на вещи практическими глазами, сказал в утешение:
— Может — Бог даст — в нестроевые перечислят... Все без коня-то полегче...
— Какому-нибудь пану будешь урыльник выносить, — с усмешкой прибавил дядя Лукьян.
— Пану-то еще ни то ни се, — сказал дед Ефим, — а вот ежели пани, вот уж обидно!.. Нет, уж держись строя... как деды, отцы...
— Лукаша! — кричал Осотов. — Я тебе скажу, а ты слухай! Во вторую сотню попадешь, — вахмистр там служит Овечкин... Из сверхсрочных... Ты ему гостинец повези, а то... знаешь... До полусмерти убивает казаков...
— Из сверхсрочных это уже самые кровопивцы, — вздохнул Митрий Васильич: — Который человечества не понимает, тот на сверхсрочную остается... Шкура, как говорится...
— Говорю: повези гостинец... Послухай меня...
И в отрывочных, случайных, казавшихся бессвязными, речах развертывались серые, тяжелые будни, которые ждали служивого там, впереди, обозначалась та скрытая, незаметная драма казарменной жизни, где сурово дрессируется оторванная от плуга молодежь, с трудом воспринимающая тонкие и непонятные подробности новой и тяжкой науки...
Длиннобородый Лукьян, наклоняясь через стол ко мне и жестикулируя рукой, сжатой в кулак, говорил громким, басистым голосом:
— Такая уж наша планида казацкая — служи! в одну душу — служи!.. А служить можно, да за что служить? У иного господина земли — глазом не окинешь, а у нас? По четыре десятинки на пай, а вокруг этого пая сам — семой вертишься, как кобель на обрывке... Тут не то справу справить — правдаться нечем!
— Такие права, — сказал, вздыхая, дед Ефим.
— Зачем же они такие? — взыскательным тоном подвыпившего человека закричал Лукьян.
— А уж так повелось... Есть у помещиков десятин поскольку тыщ... Да вот мы в первую службу в Польшу ходили, — там, куда ни глянь, вся земля господская.
— А у солдата мать нищая! — обличительно воскликнул Лукьян.
Перешло время за полдень, надо было выступать: до сборного пункта — 80 верст, а явиться предписано на завтрашнее число. Семен пошептал на ухо деду Ефиму, и дед громко сказал:
— Пора... Путь не близкий... Время Богу молиться. Иди, Лука, одевайся...
Служивый вышел из-за стола, надел коротенький форменный полушубок, зацепил шашку.
— Шашка — верная подруга, — сказал дядя Лукьян, — теперь уж не скоро ее сымешь...
— Это уж — жена твоя теперь, — горьким голосом сказал Максим Рогачев.
Дед Ефим продолжал распоряжаться. Он громким шепотом давал указания Семену и Прасковье, как, что и в каком порядке надо делать, где сесть, как держать икону, как благословлять. И оттого, что был такой знающий, авторитетный человек, который уверенно командовал, передавалась и всем уверенность, что все будет сделано правильно, как требуют дедовский обычай и польза дела.