Зима и лето мальчика Женьки
Шрифт:
— Жень, тебя тоже мать любила, правда, — солгала девушка.
Мальчишка отшатнулся:
— Любила? Да? Чтоб хорошо было — в камеру…
— Ты знаешь?
— А что, тайна?
— Подожди, Жень, ты ведь не знаешь, почему она так. Может, ей жить негде было, есть нечего. Когда один, можно голодать и мерзнуть. А ребенку такой жизни не хочешь. Сам бы сорок раз умер за него. Может, она и отдала тебя, потому что хотела, чтобы ты жил. Понимаешь меня?
Алена говорила так твердо, что и себя почти убедила. Многословно приводила какие-то примеры, спохватывалась: уж очень нереальная вырисовывалась картина. Дурной мамаше хоть какое-то пособие полагалось, а как одиночке, еще доплачивали бы. Рублей семьдесят
Но ведь Женька этого не знал. Он слушал внимательно и теребил край клеенки в белых ромашках; нарисованные цветы морщились и коробились.
Перед Женькой как будто распахнулись двери — и там, за ними, было столько солнца, столько неба! Теперь он видел мать совсем другой, не такой, как мамаши, навещавшие его приятелей.
Молодые и потасканные, красивые и не очень, в кургузых пальтишках ли, в ярких ли курточках, а то и в телогрейках, стянутых накрест пуховым платком, — все они были какими-то пришибленными. Виновато топтались в фойе детдома, оставляя мокрые, грязные следы. Женщины приходили и в ясную погоду, но почему-то казалось, что почти всегда за ними тянется цепочка следов.
Обычно Женька прятался на широком каменном подоконнике окна фойе. И мог бы не открывать тяжелых штор, пыльных и плотных — звуки говорили ему о большем, чем картинки.
Тук-тук-тук! — тяжело, с надрывом выводят дамские туфли или сапоги. Значит, на свиданку пошла. Сейчас по коридору этажа пронесется бойкий шлепот детских сандалий или тапочек. Скрипнет дверь, и слишком громко оповестит о своей радости мамаша:
— Сыночка-а-а-а-а!
Каждый раз в эту минуту Женька огорчался — приходили не к нему. Но потом армия звуков вдруг сообщала что-то совсем иное, настораживающее. Двери в гостевой комнате взвизгивали, потом доносилось церемонное:
— Чмок-чмок-чмок.
И всякий раз говорили — пылко, с киношным жаром:
— Я люблю тебя, люблю!
— Ты придешь? — осторожно.
— Приду! Приду!
Шуршал бумажный пакет, сминаемый объятьем двух родственных тел. Пакет со сладким. Карамельки в блеклых обложках, пачки вафель и печенья. Это очень важно, это как доказательство того, о чем говорилось настолько громко, чтоб слышали сотни ушей, незаметных и таких же чутких, как Женькины. Но все слушали слова, а он — звуки.
— Туки-туки-тук, — цокали каблучки, очень легко, очень торопливо. И Женька радовался, что это не его мать почти бежит в двустворчатую пасть парадного входа и пропадает в ней.
Нет, его мать должна прийти совсем иначе, и только однажды. Она войдет уверенно, крепко возьмет его за руку и уже не отпустит. И сладкого не надо, совсем не надо.
— Может, и найдет.
— Может, — согласилась Алена и вспомнила, что Владлен Николаевич строго-настрого запретил возбуждать в детях пустые надежды. Нарушая запрет, продолжила:
— Отказную она не подписала. Тебя усыновить хотели, хватились: нет отказной, написанной по форме. Не поставила мать подпись. Значит, вернуться хотела.
— Подожди! — дошло до Женьки. — Тогда, заяц этот… Значит, я тетьзое понравился, просто, бумаги нет… — он сказал это совсем взрослым тоном. — Бумаги… Я ведь думал, что-то не то сделал. А я не помню почти, маленький был.
— А сейчас ты большой? — улыбнулась Алена.
Мальчишка вскинул серьезные глаза.
— Улыбнись, а? — устало попросила девушка.
Но улыбаться Женька не мог. Он сосредоточенно вспоминал все, сказанное ему той женщиной, лица которой не помнил — только запах и белую скатерть.
— Найдет! — уже уверенно повторил он. — Димку Корчикова мать через сколько забрала? Много прошло. Она папку Димкиного топором зарубила. Ей десять лет дали. А потом вышла и приехала. Корочун же всем говорил,
что она заберет, а мы смеялись. И меня заберут.Женька посмотрел на Алену: та глядела куда-то за окно. Ну да какая разница? Что ж она, врать будет? Учителя не врут.
Перед сном Алена принесла ему книгу, тяжелый и толстый том в серой обложке:
— Мир при-клю-че-ний, — прочел мальчик по слогам (не ладилось у него с учебой). — Два ка-пи-та-на.
— Жень, здесь о любви все. О настоящей, не о такой, как ты думал. Прочти, пожалуйста!
И Женька дал себе слово, что, даже если читать будет скучно-прескучно, книгу он одолеет.
Глава 4
Я — Брига!
— Гляди-ка, у нас Цыган профессором хочет стать. Книжку читает, — Кастет перелистнул «Двух капитанов» послюнявленным пальцем. — Ой, мать моя женщина, книжка-то толстая! «Глубокоуважаемая Мария Васильевна! Спешу сообщить Вам, что Иван Львович жив и здоров. Четыре месяца тому назад я, согласно предписаниям, покинул шхуну, и со мной тринадцать человек команды», — прочитал и сплюнул. — Ну что, много букв знакомых нашел, сучонок?
— Отдай, Саня, а? Отдай! — В глаза Кастету Женька смотреть боялся.
Кинуться бы, впиться зубами в эту руку с черными полосками ногтей, сжимающую Аленин томик. Но не стал: за спиной Кастета маячили Тега и Рыжий, два рослых девятиклассника. И Женька канючил, глядя мимо них в проем окна, за которым потихоньку светало.
Мальчик и не заметил, как пролетела ночь, с головой ушел в книгу. Больше всего ему нравилось, что она написана от первого лица. И можно думать, что будто и он немножко Саня Григорьев, сильный, смелый. Очень смелый. И очень, очень сильный… Только Кастет не Ромашка — он тупее и втихушку пакостить не станет, просто на перо Женьку возьмет или что похуже придумает.
Мальчик дернул плечами: в спальне было холодно, а одеяло Кастет скинул на пол, и Женька сидел перед ним в трусах и в майке. «Бороться и искать, найти и не сдаваться», — не вовремя всплыло в памяти. Что искать? Что найти? И как бороться? Кастет ему с одного удара дух вышибет. Оставалось «не сдаваться». Только это тоже получалось не очень. Женька просто терпел и молчал.
Молчание Кастет ненавидел еще больше, чем попытки дать отпор. В морду заехать — невеликий труд; но как заставить Цыганенка голосить? И не то чтобы Саньке это было очень нужно; но было в Цыгане что-то непонятное. Кастет знал: даже сейчас, канюча, Женька его втайне презирает и главенства не признает. Хотя конфеты отдает безропотно. Сам приносит, с таким видом, будто сладкое ему даром не нужно. Остальные все жмутся, ждут пока он, Саня Кастет, подойдет по-барски, вразвалочку — а куда спешить, — и надеются, что забудет или мимо пройдет. А этот просто отодвигает свою порцию сладкого подальше от миски, равнодушно так. А потом так же спокойно отдает. И улыбается. Улыбается, сука. Так, будто ему, Кастету, одолжение делает: на, мол, возьми, раз уж тебе так надо.
— Фи-у! — книга с размаху улетела в потолок и, упав, распласталась на полу. Обложка — отдельно, остальное — само по себе. Кастет поддел томик носком ботинка, отпечатал след на развороте.
— Ой, простите-извините, — промурлыкал дурашливо. — Замаралась вроде.
Цыган вздрогнул.
— А фонарик у него классный, — подал голос обычно немногословный Тега, разбивая полумрак комнаты ярким лучом.
Три десятка молчаливых свидетелей сжались под байковыми одеялами и, казалось, перестали дышать… Мертвая тишина, тяжелая, до духоты, висела в спальне. Луч метался от одной кровати к другой. Пацаны только крепче зажмуривались. О, если бы они не боялись выдать себя, то, верно, и уши бы заткнули. Генкина койка — рядом; мальчик дрожит под одеялом, обливается липким потом и молчит, молчит.