Зимняя битва
Шрифт:
– Кэтлин, тебя требуют в зал!
Вначале она лишь со второго-третьего оклика отзывалась на свое новое имя. Теперь привыкла и сразу обернулась:
– В зал? А что там надо делать?
Официант развел руками в знак неведения.
– Велели тебя позвать.
– Кто велел?
– Господин Ян.
Милена сняла резиновые перчатки и последовала за гонцом. Что-то тут было непонятно. Толстяк всегда строго-настрого запрещал ей показываться наверху, а теперь сам туда вызвал. Да еще в такое время, когда в ресторане полно народу. Она поднялась по лестнице, удивляясь необычной тишине, царившей на этаже, и открыла дверь. Ян уже ждал у порога. Без всяких предисловий он схватил девушку за локоть, словно боясь, как бы она не убежала:
– Пошли.
В недоумении она послушно пошла с ним,
– Идем со мной.
Они поднялись на три ступеньки и оказались на сцене. Один из официантов вспрыгнул на подмостки позади них и сдернул синюю ткань, открыв взорам присутствующих пианино, выглядящее здесь на удивление чужеродным. Вплоть до этой минуты у Милены не было ни времени, ни побуждения протестовать.
– Что происходит? – растерянно спросила она, уже догадываясь и боясь своей догадки.
– Концерт, моя красавица, – сказала Дора. – Я буду играть на пианино, а ты петь. Умеешь вроде, а?
Пианистка была в нарядном кремовом платье, ярко-красный цветок пламенел в ее черных кудрях. Без дальнейших проволочек она уселась за инструмент и взяла первый аккорд.
– Хоть предупредили бы… – еще упиралась Милена.
– Извини, забыли…
Милена поняла, что деваться некуда, надо петь. Она встала около подруги, по привычке положив правую руку на край пианино, неподвижная, уверенная, что не сумеет издать ни единого внятного звука. Все-таки она осмелилась посмотреть в зал, где свет уменьшили, но не совсем потушили, и тут со всей ясностью осознала, что впервые в жизни стоит перед настоящей публикой. Многие ободряюще улыбались ей, и она была тронута такой доброжелательностью. Она нашла глазами Бартоломео, который сидел у окна со своими товарищами, взгромоздившись на спинку стула. Юноша поднял два пальца – знак победы. Как жаль, подумала Милена, что я ничем не смогу их порадовать – у меня ничего не получится. Тишина настала абсолютная, ожидание достигло апогея.
– Шуберт, 764… – тихо скомандовала Дора, но, уже приготовившись играть вступление, остановилась и незаметно сделала Милене знак рукой. Девушка не поняла.
– Что такое? – чуть слышно спросила она.
– Фартук… – прошептала Дора. – Фартук сними…
Только тут вспомнив о своем наряде, немного странном для певицы, Милена приоткрыла рот с таким испуганным выражением, что зрители покатились со смеху. Торопясь развязать на спине тесемки своего белого кухонного фартука, она только туже затягивала узел и вынуждена была призвать на помощь Дору. Но у Доры тоже ничего не получалось. И чем бестолковее они путались в завязках, тем громче становился смех. Это продолжалось с минуту, а казалось – вечность, и под конец Милена не выдержала и тоже рассмеялась, показав наконец людям просветлевшее лицо. И тут все, кому довелось видеть Еву-Марию Бах, оторопели. Они узнали ясные, смеющиеся глаза той, которую когда-то так любили, ее щедрую улыбку, ее способность радоваться жизни. Не хватало только пышных белокурых волос.
– Шуберт, 764, – повторила Дора, и на этот раз они действительно начали.
Безусловно, никогда еще Милена не пела так плохо. Ей казалось, что она собрала все ошибки, ни одной не упустила – все ошибки, которые так старательно исправляла одну за другой за десятки часов упражнений. Она отставала от аккомпанемента, опережала его, путала слова, голос у нее то и дело выходил из повиновения. На последней ноте она оглянулась на Дору, чуть не плача, ненавидя самое себя. Но горевать было некогда. Раздались аплодисменты, а едва они стихли, Дора заиграла следующую lied [2] .
2
Песня (нем.)
Теперь дело пошло лучше. Милена понемногу обретала
новую для нее уверенность. Мир снизошел ей в душу, и ее голос разлился наконец вольно, полнозвучный и чистый.Хелен, не дыша, мостилась на краешке стула в глубине зала. Ее сосед, мужчина лет пятидесяти, покачивал головой, насилу справляясь с нахлынувшими чувствами.
– Она поет почти так же прекрасно, как ее мать, эта девочка. Ах, мадемуазель, слышали бы вы нашу Еву… Как вспомню, что они с ней сделали, сердце переворачивается…
Какая-то возня и ругательства позади заставили их обернуться. У входных дверей люди-лошади удерживали человека, видимо, пытавшегося ускользнуть из зала.
– Выходить нельзя… – терпеливо объяснил самый здоровенный, держа нарушителя на весу. – Господин Ян не велел.
После чего усадил пленника обратно и положил ручищи ему на плечи, чтоб сидел смирно, словно тот был непослушным ребенком.
Спокойствие было восстановлено, и Милена с Дорой исполнили еще четыре lieder. Хелен узнала последнюю, которую Милена разучивала при ней:
Du holde Kunst, in wieviel Wo mich des Lebens wilder Kreis umstrickt Hast du mein Herz… —выводила она, и благоговейное внимание было ей наградой. Люди ловили малейший оттенок ее голоса, даже чуть слышное постукивание ногтем о край пианино в минутной паузе. И когда отзвучала последняя нота, никто не осмелился нарушить молчание.
– Давай «Корзинку», – шепнула Дора и наиграла пару тактов.
Слушатели просияли. «Корзинка»! Милена будет петь «Корзинку»!
Давным-давно забылось, кто сочинил эту песенку с наивными незатейливыми словами и негромким медлительным мотивом. Ее передавали из уст в уста сквозь века, не пытаясь понять, что она, собственно, означает. Фаланга, бог весть почему, вообразила, что в ней есть какой-то скрытый смысл, и петь ее запретили. Разумеется, это был вернейший способ превратить простенькую песенку в гимн Сопротивления, подобно тому, как гигантский боров Наполеон стал его талисманом. Никто так и не знал, что же все-таки было в этой пресловутой корзинке. Знали только, чего там не было, и это-то, должно быть, и бесило фалангистов.
В моей корзинке… —запела Милена, —
В моей корзинке нету сладких вишен, сеньор мой, румяных вишен нету и нету миндаля. Ах, нету в ней платочков, нет вышитых, шелковых. и нету жемчугов. Зато в ней нету горя, любимый, нет горя и забот…Первыми начали робко подпевать несколько женских голосов. Потом из дальнего угла к ним присоединился мужской бас. Кто встал первым? Трудно сказать, но не прошло и нескольких секунд, как весь зал стоял. Остался сидеть только тот, кто недавно хотел уйти. Тот же человек-лошадь, который тогда преградил ему путь, ухватил его за шиворот и заставил встать вместе с остальными. Каждый подпевал тихонько, всего лишь присоединяя свой голос к общему хору и не пытаясь выделиться. Наивные слова песенки набирали силу, как глухой подземный рокот.
Нет курочки рябой в моей корзинке, отец мой, нет курочки, в корзинке и уточки в ней нет. Ах, нету в ней перчаток, нет бархатных, с шитьем. Зато в ней нету горя, любимый, нет горя и забот.Хелен глазам своим не верила: вокруг нее десятки взрослых людей доставали носовые платки, и слезы катились по лицам. Из-за детской песенки! Все аплодировали, и она аплодировала изо всех сил, чувствуя, что и у нее комок подступает к горлу. «Держись, Милош! Мы идем! Не знаю как, но мы тебя выручим!»