Зимняя воцна
Шрифт:
И многие слышали, что с небес доносятся голоса, но никто их не мог разобрать. А может, это просто был голодный бред.
И сходящие с ума люди кричали: снимите печати! Снимите печати! Освободите нас! Дайте нам праздник ухода! Дайте нам видеть, как мы уходим — в золотой парче, в белых горностаях нашей зимы! Зимней Войне конец! И нам конец вместе с ней! Трубите, трубы! Бряцайте, тимпаны и медные кимвалы!
И люди падали на колени на улицах, видя, как идет по улицам белый, как снег, конь, и на нем едет мрачный всадник в серебряной каске, и губы его закушены в кровь, и на груди у него висит автомат, и слева на груди, там, где бьется сердце, нацеплен серебряный крест; всадник угрюмо, исподлобья, глядел на соотечественников, и они кричали ему: ну как?.. когда?!.. И молчал он.
А только отбеги за угол — и увидишь, как полыхает желтым, рыжим пламенем высотный дом, где укрываются Власти; и из-за угла выворачивается гнедой, весь золотистый конь; у коня торчат ребра, он
Эй, иди сюда! Гляди! Цирк бесплатный!..
Черный, как вороново крыло, весь гладко, сыто лоснящийся конь чуть приплясывал на снегу близ Малого театра, где по всему фасаду были выбиты стекла, и в окнах свистел белый, пустой ветер. Всадник, сидящий на коне, был раскос и одет в нарядные, странные доспехи: кольчугу, сшитую из мелких монеток, островерхий шлем, а на дырявом плаще, спускающемся с крупа коня и волочащемся по снегу, был искусно вышит красными и золотыми нитями огромный и глазастый Спас Нерукотворный. Каждый глаз Спаса глядел черным бездонным торфяным озером. Шелк плаща истлел. Из-под кованого шлема на плечи всадника струились русые густые волосы, и снег застревал в них, и черные хлопья гари. Волосы русы, а глаза черны и раскосы. Где он взял эти тряпки?!.. В погибшем театре, что ли?!.. Ну да… Каждый веселится напоследок, как умеет…
А ты, ты не видел бледного коня?..
Какого такого бледного…
Ну, бледного совсем… призрачного… как туман… как лик смерти…
Он появлялся в Армагеддоне ниоткуда. Непредсказуемо. Да и предсказывать уже никому ничего не надо было. Он ехал на призрачно-бледном, седом как лунь коне, и он был тощ, как скелет, и на голове у него была ржавая железная каска, и на костях болтался грязный маскхалат. Ножи, ножички, огромные лунно, тускло блестевшие ножищи торчали, заткнутые там и сям, из его карманов, из складок военной одежды, из-за ремня, из рваных кожаных чехлов. За спиной у него висел тяжелый старинный немецкий огнемет; на боку, в расстегнутой кобуре, болтался увесистый вальтер. Он был отлично оснащен для разномастного убийства, этот человек. Господи, как же он был худ — да мог ли он на кого-либо поднять худую и слабую руку, доходяга?! Череп его был обтянут сухой пергаментной кожей, бледной, наждачно-шершавой, в пятнах лихорадки.
И вместо глаз в лице его, подо лбом светились две белых звезды.
И маленький мальчик выбежал из горящего дома и подбежал к нему, и заглянул в его глаза, а этого нельзя было делать безнаказанно.
Худой всадник выпрямился, как жердь, на бледном коне, обвел взглядом округу, полыханье великих огней, и земля затряслась под ногами, и рассветное Солнце почернело, и Луна, висевшая над крышами золотым апельсином, налилась кровью, и звезды посыпались с неба вниз, как горящие угли, возжигая крыши, как фугасные бомбы, вспыхивая на снегу, как большие красные цветы. И небо закрылось черной пеленой сажи, ужаса, гибели. И дома, как корабли, сдвинулись с насиженных мест своих и пошли вперед, ломая и круша мертвое и живое на своем пути. И упали все на землю, лицом в снег — те, кто оставался еще в Армагеддоне в живых: и вожди и генералы, и продавцы и проститутки, и старухи и бедняки, и вельможи и их слуги, и дети, дети, зачем видели гибель мира дети, они были это видеть не должны, но они были здесь, и они это видели. Вот он, День Ужаса! Вот он, конец Войны.
И четыре Ангела стояли по четырем сторонам крыши горящего большого дома в Малом Каретном переулке, простирали белые руки к небу и пели: мы держим четыре ветра земли, чтобы не дул ветер на бедную больную землю, не дул на широкое снежное море, не дул на корявое дерево, растущее близ белой церкви, где венчались когда-то истинно любящие; и пели они еще: души всех, погибших за Бога и за справедливость Его, да оживут! Конец Войны — начало нового Света! А люди кричали, вопили: нет, нет, не верим! Конец — это конец! За концом нет ничего, кроме тьмы! Кроме одной тьмы! Мрака вечного!
И вышел на заснеженные улицы, ослепшие от беспрерывного огня, весь белый, как вьюга, страшный, седой, высокий, худой как слега старик. Он поднял руки, и на земле и на небе сделалось тихо и безмолвно, как если бы вдруг замерло все и на миг умерло все, застыло бездыханно. И у старика была в руках старая, битая фаянсовая чашка. Наверно, он из нее поил молоком внука. Или сам пил из такой чашки, когда был маленьким и ходил в матросочке и соломенной шляпе. И наклонился старик, и зачерпнул чашкой снегу из сугроба, и поднял чашку, — а вместо снега в ней горел огонь, поднимались и вились по ветру языки медного, красного пламени. И старик глядел на
горящий в чашке огонь неотрывно.И в небе над стариком летали семь Ангелов, и в руках у них были военные горны, и Ангелы стали трубить зорю и иные армейские сигналы — побудку, отбой, тревогу, — и, когда они трубили в горны попеременно, на земле происходили вещи последние: загорались на улицах оснеженные деревья, огненный град падал на землю, ледяные яйца летели с неба и выбивали напрочь оконные стекла в еще не сгоревших домах; и взламывался лед на Москве-реке, и уходили в разломы и трещины, под лед, жалкие суда, и вместо черной воды в реке текла темно-алая кровь, и звезда, свет которой горечью оседал на губах, взошла над Армагеддоном и засияла — синяя, зеленая, травяная, водорослевая, льдистая, как Байкал, малахитовая, как Уральский отрог, полынная, как полынь-трава в степи под Таганрогом; и все залилось зелено-синим светом — сугробы, и дома, и слюдяные стекла окон, и стеклянные глаза лежащих в снегу детей, и огонь, пляшущий на снегу и меж домов над бедными людьми, стал изумрудный, стал зеленый и сапфировый, и синий огонь метался и летал, и это был огонь-призрак, и люди ему не верили, они шептали: Адское, Преисподнее пламя, сгинь, пропади, это Сатана играет с нами. Все по-писаному сбывается. И крестились. И плевали в снег. И крепко, жадно обнимали друг друга.
А Ангелы все веселились, все трубили, и горькая Звезда все сияла, и повалил отовсюду дым — мощный, неудержный, он пробирался везде, во все щели и пазы, он забивал живые легкие, он окуривал мертвых черным ладаном; и Луна превратилась в медное кадило, и раскачивалась в небе на золотых цепях, и костлявая рука цепко держала ее, не выпускала. И снег валил и валил, снег повалил и полетел бешено, и не снег уже это был вовсе, а белая саранча, она летела и садилась на все, что оказывалось на пути, она заглатывала все, сжирала, сгрызала, погребала под собой, под белым и толстым слоем себя — жадная, холодная, сыплющаяся без преград, как из рога изобилья.
И люди, погребаемые под налетающей беспрерывно с неба белой погибелью, искали смерти, чтобы умереть скорей; но смерть бежала от них, и огонь бежал от них, и люди, отчаявшись, сами бросались в огонь, ища покой в огне, но огонь расступался перед ними, и снег, снег, снег, летящий с небес, обжигающий страшный снег обнимал, погребал под собою их. И снег был одет в броню, и у снега были нежные женские волосы, и снег блестел белыми львиными зубами, и гремел серебряной сбруей, и размахивал белыми холодными скорпионьими хвостами и тысячью снежных жал, и среди падающего гибельного снега раздался самолетный гул, и сквозь бешено летящие слои падающего на землю снега люди увидели черную крылатую тень — это черный самолет летел над Армагеддоном, это черный самолет наблюдал, как Армагеддон горит внизу, под крылом, и умирает в корчах. Черный Ангел! Ты здесь!..
Разве ты бы подумал когда-нибудь, что Черный Ангел прилетит сюда, в Армагеддон Последний, со своих любимых гор, из театра привычных военных действий. Что он тут забыл. Ну, конец и конец. Мало ли видал ты, Черный Ангел, концов света. И этот — не последний.
Как не Последний?! Этот — самый что ни на есть Последний!
Эй, ты! Пилот! Черный Абаддона! Хорошо горит, а?!
Я вижу, как отсюда на горящий Армагеддон идет с Запада и с Востока черное войско. Два черных огромных числом войска идут, движутся на Армагеддон, и не могу я назвать точное число воинов в них; может, две тьмы тем, а может, три. Числом не сочту. Глазом не измерю. Войско идет с Запада и с Востока, сжимается кольцом, сворачивается черным змеем, окольцовывает Град Обреченный. Вы, люди! Вы слишком сильно поклонялись бесам и драгоценностям, бирюлькам и деньгам! Вы слишком любили меха и кулоны, черепаховую кожу и розовые жемчуга на шеях своих белокожих самок! Где седой старик со старой чашкой в руках, полной огня?! Он — старый учитель Хомонойа и Рифмадиссо. Он был похоронен на кладбище в Новодевичьем монастыре, но, услышав под землей, что Последний День пришел, встал, вышел из могилы и побрел по улицам Армагеддона, пророчествуя. И он поставил одну свою ногу на снег, другую — на огонь; и нога его не горела в огне, ибо была сделана из серебряной и золотой материи, которую Бог пускает на лепку святых тел за гробом, в вечной тьме, чтобы они не подвергались тленью. И крикнул старик: это я облекусь сейчас в рубище! Я остался один! Мой день! Мой пожар Вселенский! Люди! Ведь зверь явится! Зверь придет! А на нем верхом — блудница! Армагеддон, ты слишком долго развратничал и кутил! Ты испохабился в кутежах, ты извел себя на нет в оргиях и постыдных пьянках, ты предал себя в бесстыдном накопленьи богатства, в жадном насыщеньи роскошной жратвой, ты забыл свою любовь и перестал гладить по головам своих малых сирот, своих одиноких баб, своих поседелых старух. Ты продавал себя на рынке, Армагеддон! Ты весь превратился — в рынок! Да не в тот, где на лотках разложена всякая красивая снедь, яркие гранаты и карминное мясо, медный мед и рыжие грузди; а в тот, где люди без устали, денно и нощно торгуют собой — своим телом, своим умом, своим уменьем, своей жизнью. И своей смертью тоже. И жизнь свою продают очень дешево. А смерть — еще дешевле. За баснословно жалкие монеты.