Златоцвет
Шрифт:
Валентина рассеянно положила руку на рукав его мундира. Но в сенях она вдруг заметила, что он жмет руку и берет ее другой рукой. Валентина в недоумении отшатнулась. Правовед не унывал. И при входе в длинный ряд комнат, где были гости, Валентина с ужасом убедилась, что стройный правоведик до неприличия пьян. Он водил кругом тупыми глазами и повторял нараспев: «maman, maman, maman!» Ливрейные лакеи у дверей слушали дикий напев с невозмутимой серьезностью.
Гости разбились на кружки хороших знакомых и так весело и беззаботно болтали, что никто бы не поверил, что они целый вечер терпели Баратынского. Дохлый кавалергард уже извивался около красавицы
Валентина не знала, что ей делать. По счастью, она увидала невдалеке графиню, председательницу общества попечительства о вечных идиотах. Графиня рассеянно обернула свое лицо, полное и свежее, как у здоровой коровницы, к Валентине. Узнав ее — она поблагодарила с любезностью и даже пригласила когда-нибудь ее к себе, на что Валентина, удивленная пределом бесцеремонности графини, ничего не ответила.
Она спешила, не глядя по сторонам, к выходу.
Правовед нетвердо шел за ней и громко говорил:
— Я вам сам привезу программу… Вы забыли программу… Я непременно сам…
Валентина изо всех сил ускоряла шаги, не глядя, завернулась в ротонду и успокоилась только на привычных подушках своей кареты, колеса которой заскрипели по снегу.
Шум и какой-то противный туман стояли в голове Валентины. Она невольно вздохнула и сказала громко:
— Слава тебе Господи! Кончился этот бред!
XIII
<…>
XIV
Валентина Сергеевна провела несколько томительных дней. Последний месяц дружба ее с Кирилловым была особенно тесна и даже имела оттенок нежный — в этом, впрочем, Валентина Сергеевна и себе не хотела признаться, намеренно закрывая глаза. Быть добросовестной и оборвать отношения, могущие дать несчастье, — не было сил; а прямо идти на все последствия ради своего скрытого желания — не хватало смелости. Валентина, поддаваясь своей женской натуре, начинала хитрить и с собой, предоставляя события их течению.
Кириллов почти беспрерывно был в Петербурге. Один раз, когда он отправился в Москву и провел там сплошь целую неделю, — изумленная Валентина Сергеевна даже послала ему телеграмму.
Наблюдатель поверхностный вряд ли назвал бы их и друзьями. Они вечно спорили и даже мало слушали друг друга. Точно по взаимному соглашению ни Кириллов, ни Валентина — после их первого разговора — никогда больше не касались личных дел. Отвлеченные споры тем были горячее.
Но несколько дней назад все круто изменилось. Кириллов пришел вечером. Толковали о каком-то новом европейском журнале — и, по обыкновению, совершенно не соглашались друг с другом.
Вдруг Валентина Сергеевна взглянула в окно. Портьера, по забывчивости, была откинута. Полукруглое, широкое окно светлело голубое, яркое, как сталь. Сверкающий снег, казалось, отражал звезды ясного и холодного неба. Луна стояла высоко, была маленькая, но не печальная, властная, потому что лучи ее проникали всюду, трогали нежными иглами все, что кругом видел глаз. И за окном, казалось Валентине, было торжественно, жутко, важно и необычайно.
— Поедемте кататься, — произнесла вдруг Валентина и, не дожидаясь ответа, позвонила, чтобы подали сани.
Через десять минут она, в широкой шубе, опушенной каким-то золотистым мехом, уже выходила на крыльцо. Кириллов следовал за нею. Его высокая шапка и медвежья шуба, столь редкая у петербуржцев, оказались
теперь как нельзя более кстати. Мороз стоял крепкий, острый, колючий, неподвижный. Безмолвие рыхлого снега вокруг сменилось скрипом, визгом полозьев, особым звуком копыт, когда бодро вздрагивающие лошади ускоряли бег — и облака белого пара поднимались от их разгоряченных тел. Торопливые шаги прохожего, где-то хлопнувшая дверь, далекое, не громко сказанное слово — все было с непривычною ясностью слышно в звонком и редком воздухе.От луны казалось еще холоднее. Глядя на нее, нельзя было вообразить тепло, как будто оно никогда не существовало, да и не хотелось тепла, так радостен был этот сжимающий горло, колючий воздух.
Лошади взрывали целые рои снежных игл, — и Валентина невольно жмурилась, кутаясь плотнее. Говорить было трудно, мороз держал в оковах, в очаровании.
Кириллов тоже молчал. Выехали на Каменноостровский проспект, лошади пошли шагом. Белый пар заклубился сильнее, поднимался, расплывался как туман, бледный и нежный, пронизанный лунными лучами. Луна поднялась еще выше и смотрела теперь прямо в глаза Валентины — и куда бы она ни повернула голову — ее все тревожил этот настойчивый взгляд, и хотелось отдаться желанию смотреть неотрывно на светлый и странный диск.
— Вам не холодно? — спросил Кириллов, наклоняя к Валентине лицо. Из-под седых, покрытых инеем бровей смотрели блестящие глаза. Борода и усы тоже были совсем белые, и оттого глаза казались живее и темнее.
— Какой вы… необычный, — сказала Валентина, вглядываясь в него. И прибавила, отвечая на его вопрос: — Мне холодно, но хорошо. Как будто так и должно быть… холодно. Посмотрите вперед. Какая дорога!
Дорога лежала перед ними прямая, сверкающая, голубая и пустынная. Кудрявые деревья, слабо мерцая каждой веткой, покрытой острым инеем, белели по сторонам. Все стыло, оцепенело, казалось вечным.
— О чем вы думаете? — спросил опять Кириллов.
— Не знаю… Так хорошо сегодня… и страшно. И хочется еще, еще холода, его точно пьешь, и с каждым глотком его хочется больше.
— Мое настроение иное, — сказал Кириллов, и слова эти прозвучали вдруг так грустно, что Валентина забыла все, что говорила, и повернула к нему взволнованное лицо.
— Иное? Нехорошее? Вам не нравится снег и месяц?
— Нет… Но у вас радость — а у меня грусть. И грусть, быть может, от вашей радости.
— Я вас не понимаю.
— И не надо… Если только это правда, если вы меня не понимаете.
Валентина вздрогнула. В голосе его было то, чего она боялась, чего она хотела, для чего лукавила перед собой.
— Я вас привык знать близкой, Валентина Сергеевна. А теперь мне вдруг почудилось, что мы чужие. Вы радуетесь тому, что мне непонятно. И я угадал, как различны наши настроения. А между тем никогда, может быть, я не хотел сильнее, чтобы они были одинаковы, никогда…
Человеку, поступающему согласно своему разуму, естественно убегать от того, что его страшит. Валентина не могла дольше скрывать от себя опасность, — она чувствовала, что через минуту случится ужасное, непоправимое, что она делала то, от чего сама будет дрожать и плакать целыми ночами, отравленная жалостью. Опасность надо предотвратить. Она решила поступить, как твердый человек, оборвать все сразу, не затягивать узла, который она уже завязала. Так она решила… и вдруг, не как человек, а как женщина, вместо резких и гордых слов, произнесла слегка дрожащим голосом, отвечая на его полупризнание: