Злая звезда
Шрифт:
— А не знаю, — ухмыльнулся парень. — Говорят, в райкоме был ему драй. Вернулся из района тихий и даже никаких слов непонятных не произносит…
«Интересно всё-таки устроена жизнь, — философствовал Мирон Акимыч, томясь бессонницей. — Неделю назад была у меня лодка. Пришёл Дрозд и отобрал. Сегодня утром опять появилась у меня лодка. Пришли пограничники — снова лодки не стало. Утром не стало, а к вечеру — опять я с лодкой. Видно, и впрямь, пока жив — не теряй надежды».
Цепляясь одна за другую, мысли вернули Пряхина к утренним событиям. «Видать, ещё не поймали того бандюгу… Как поймают — пойду к пограничникам, скажу: “Покажите мне ублюдка”. — “Зачем?” — спросит пограничный начальник. “Так и так, —
Где-то тявкнула собака, ей лениво отозвалась другая, и снова тишина придавила маленький пограничный колхоз. Старик нащупал в темноте кисет, набил трубку, потянулся за спичками, и тут ему почудился тихий стук в окно. Он прислушался. Стук повторился. Кто-то нетерпеливо стучал ногтем по стеклу, точно выбивал морзянку.
Старик обрадовался: «Васька! Боле некому! Как раз поезд в это время приходит. Вернулся, сукин сын!»
Он вскочил с кровати, засеменил к окну.
— Васька, ты? — спросил он притворно сердитым голосом.
— Открой, батя!
Так и есть — Васькин голос, только простуженный. И где он простудился летом, пёс бродячий!
Не торопясь, чтобы не показать свою радость, Мирон Акимыч пошёл в сени.
— Входи, коли пришёл, — сказал он равнодушным голосом. — Видно, без дома и собака тоскует…
Человек молча шагнул в тёмные сени.
Ночью вернулся, как вор! — начал старик ворчливо. — Я из-за тебя тут такого наслушался.
— Батя! Узнал?
И опять этот голос — одновременно и Васькин и не Васькин.
— Четырнадцать лет не виделись! Батя!
Старик охнул.
— Господи, господи! — Старик весь дрожал, сам не веря своей догадке. — Пётр, ты?
Он чиркнул спичку, спичка сломалась, он чиркнул вторую, она сразу же потухла, точно её кто задул.
— Не надо, батя… — произнёс в темноте голос. — Погоди…
— Петя! Сыночек! — Старик припал к груди сына и заплакал. — Сыночек… жив… жив… Господи, счастье-то какое…
— Что ты, батя, что ты? — заговорил приглушённо Пётр. — Успокойся. Ты думал, я погиб? А я — вот, цел-целёхонек… Ну чего же ты плачешь?
— С радости я, Петя! Сам себе не верю! Может, приснилось? Дай огонь зажгу, посмотрю на тебя, сыночек мой!..
— Погоди с огнём… А где же мамаша?
— Померла, Петюша, померла. Как похоронную на тебя получили, стала она, бедная, сохнуть, ночи не спала, и померла голубушка… Последнюю ночь всё тобой бредила… звала…
— Лечить надо было, — сказал Пётр после долгого молчания.
— Какое уж леченье, когда немцы пришли. Сам знаешь!
— А Василий жив?
— Жив.
— Где же он? Врозь живёте?
— Потом скажу. Дай мне на тебя-то посмотреть! Где ты пропадал, сынок? За четырнадцать лет ни одной весточки! Может, осуждён был?
Пётр молчал.
— Ты не таись, есть которые зря пострадали…
— Я, батя, в плен попал…
— Ой, бедняга! Знаем, каково в плену нашим было! Счастье какое, что ты уцелел, сыночек!..
— Значит, не коришь меня за плен?
— Как можно? На войне всякое бывает.
— А ведь у вас расстреливали тех, кто из плена вернулся.
— Это ты зря, сынок. Несправедливости, конечно, бывали, а насчёт расстрела — брехня! Да дай мне взглянуть на тебя, Петюша, — Мирон Акимыч потянулся за спичками.
— Погоди. Скоро рассветёт… Хочу правду тебе рассказать… без утайки…
— На правду и суда нет…
— На правду — нет, а на меня будет. Я к
тебе попрощаться пришёл. Больше не увидимся…— Да что ты, сынок? Ничего тебе за плен не будет. Не трогают теперь за это…
Есть на мне малая вина, батя. Ничего от тебя не скрою. Как я в плен попал — не помню, контуженный был, в беспамятстве.
— Вот видишь! — обрадовался старик. — В беспамятстве всякого в плен возьмут!
— И оказался я в лагере для военнопленных. Было нас там, может, тысяч десять. Как мы страдали, какие пытки вынесли — лучше и не вспоминать. Не знаю, как разум уцелел. Которые в живых остались, те, поверишь ли, психами стали. Немногие до свободы дожили. Нас американцы освободили. Это, батя, замечательная нация. Страна богатющая! Хочешь верь, хочешь нет — там каждый фермер, крестьянин значит, машину свою имеет, а то и две. Не то что наши колхозники…
— Про Америку слыхали. Так в чём же твоя-то вина, Петюша?
Пётр досадовал, что не может в темноте следить за отцом, за выражением его лица. Если бы он видел его лицо, было бы легче находить нужные слова. Но в комнате всё ещё было темно, рассвет занимался несмело.
— В чём моя вина? К тому и веду… Освободили меня американцы из фашистского лагеря и посадили в свой. В ихнем лагере тоже было много народу из разных стран, а больше всего наших, советских. Опять я оказался за проволокой…
— Хватил ты лиха, сыночек! — голос Мирона Акимыча дрогнул. — Не всякий такое выдержит…
Сто восемьдесят семь дней просидел я в американском лагере, — продолжал Пётр. — Конечно, американцы — не фашисты. Кормили хорошо, побоев никаких. Я всё ждал, когда меня на родину отправят. А многие из наших просились, чтобы их в Америку отправили. Нравилось им, как там народ живёт.
— Вот стервецы!
— Подал я, значит, заявление, чтобы меня на родину отправили, а через неделю пришёл американский офицер, стал меня уговаривать: «Поезжай, мол, в Америку, мы тебя работой обеспечим». Я отвечаю: зачем мне Америка, у меня своя земля есть, меня отец с матерью ждут. Родился, говорю, в России, в России и умру… А американец мне объясняет: «Это верно, что ты умрёшь в России, если туда вернёшься. Там есть приказ — всех бывших в плену расстреливать». Не может быть, говорю, в плену, может, миллион было, так что же, всех и расстреливать? Тогда он вынимает из кармана бумагу, на русском языке напечатанную, и даёт мне читать. Там сказано, чтобы всех бывших в плену казнить без суда, и всю ихнюю родню ссылать на Колыму или в шахты свинец добывать.
— И ты поверил?! — Старик вскочил с лавки и стукнул кулаком по столу. — Тебя американец, как плотву, взял на крючок!
— Поверил я, дурак. Только думал тогда я не о себе, — голос Петра звучал тихо и печально. — Смерть так смерть! Я её на фронте нюхнул! А как представил, что тебя с мамашей в шахты, на каторгу отправят, так во мне всё прямо забурлило! Отца родного на смерть обречь! Мамашу с Васькой загубить! Нет, думаю, лучше уж я буду мыкаться на чужбине, а этого не допущу…
Мирон Акимыч тяжело поднялся с места и отдёрнул занавеску. За окном мутнел рассвет. Старик порывисто обернулся к сыну. В призрачном свете лицо его расплывалось в неясное белёсое пятно, и Мирон Акимыч никак не мог поймать взгляд сына.
Пётр сидел неестественно напряжённо, на самом краю табуретки, точно бегун, готовый сорваться с места по первому сигналу.
— Садись сюда, ко мне. Что ты как воробей на жёрдочке? — сказал старик и опустился на скамью.
Ему хотелось почувствовать близость сына, обнять, заглянуть ему в глаза. Но Пётр не двинулся с места.
— Отсюда я тебя лучше вижу, батя. А ты у меня ещё молодец. Только поседел, а так — не изменился, словно вчера расстались.
Какое уж там не изменился!.. Дальше-то рассказывай. Где же ты эти четырнадцать лет маялся?