Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Злой рок Марины Цветаевой. «Живая душа в мертвой петле…»
Шрифт:

Вот характерный штрих той эпохи. Цветаева с Муром несколько дней не могут дозвониться до Мули. Повод для беспокойства, конечно, есть. Но в наши дни мы бы подумали: попал под машину, напали бандиты, неожиданный сердечный приступ и т. п. «Может быть, его арестовали?» – записывает Мур в дневнике как вполне рабочую версию, без всякого удивления и возмущения.

Так зачем же Цветаева пишет Берии? Утопающий хватается за соломинку? Надеялась на чудо? Действовала по принципу: делай, что должно, и будь что будет? Несколько лет назад я думала именно так. Но вот опубликованы дневники Мура, в том числе и голицынского периода. Едва ли не в каждой записи он выражает уверенность, что отец и сестра непременно будут освобождены, потому что они хорошие люди.

Но мало ли что думает 14-летний подросток. Ни разу он не приводит мнение матери. Однако оказывается, что эту уверенность поддерживает в мальчике Самуил Гуревич. Он почему-то думает (или делает вид, что так думает?): Сергея Яковлевича и Алю оклеветали Львовы (и потому не разрешает Муру дружить с младшим сыном Клепининой-Львовой Митей Сеземаном – а других друзей у Мура нет).

Марина Ивановна доверяла Муле не меньше, чем Мур. А когда человека уверяют в том, во что он страстно хочет поверить, убедить его не очень сложно. И думается, несмотря ни на что, в душе Цветаевой все-таки теплилась надежда на благоприятный исход дела.

Все это очень странно. Уж кто-кто, но Самуил Гуревич должен бы прекрасно понимать, что ничего хорошего ни Эфрона, ни Алю не ждет. Надеялся использовать свои связи? Вряд ли – для этого нужно было занимать уж очень высокий пост. Навевал «сон золотой»? Но тогда зачем «валить» на Львовых? Чем высасывать из пальца версии, скажем честно: не знаем, и вообще понять людей той эпохи удается не всегда (хотя пытаться, конечно, должно).

О состоянии Марины Ивановны в голицынский период можно узнать из дневников ее сына (перед ним она не старалась держать себя в руках, как перед обитателями Дома творчества, оставившими нам свои мемуары). «Мать <…> охает и ахает (правда, она болеет воспалением евстахиевой (слуховой. – Л.П .) трубы, нарывом, гриппом и простудой) <…> вследствие болезни у матери испортился характер – стала жаловаться на неудачу работы, на меня и на собственную жизнь, стала пессимисткой». Только ли вследствие болезни? Вопрос риторический.

И все-таки в Голицине Цветаевой живется лучше, чем в Болшеве. Все-таки ее окружают пусть советские, но писатели. И пусть не все, но многие из них понимают, кто есть Цветаева по гамбургскому счету. «…погрузившись, казалось, в почти безысходную ситуацию, Цветаева одновременно, впервые, пожалуй, оказалась окруженной атмосферой такого восторженного поклонения, которого она была лишена всю жизнь. В Голицино она царила по вечерам среди восхищенной писательской братии…» – вспоминает отдыхавший тогда в Голицине литературовед Б. Тагер. Об этом же пишут и другие мемуаристы… но спустя 30–40 лет, когда даже в советской прессе Цветаевой уже начинали отдавать должное. Поэтому доверять этим воспоминаниям на 100 % не стоит – каждому хочется выглядеть лучше, чем он был на самом деле. Особенно наглядно это видно на примере воспоминаний заведующей Домом творчества С.И. Фонской, у которой в свое время не нашлось для Марины Ивановны даже керосиновой лампы и вязанки дров (ведь Цветаева в Доме творчества только столовалась). Тем не менее из ее воспоминаний встает облик чуть ли не ангела-хранителя Цветаевой.

Это Муру все голицинские писатели кажутся приятными, интеллигентными людьми. В том числе и такой советский функционер, как К. Зелинский, который скоро «зарежет» книгу Цветаевой «за формализм». Марина Ивановна же, конечно, не может считать поэтом того, кто пишет поэму… о каучуке. Но и ей многие здесь симпатичны. У нее даже хватает сил на новое увлечение – Тагером. «Я вошла. На кровати, сверх кровати – как брошенная вещь – лежали Вы, в коричневой куртке, глубоко и открыто спящий, и у меня сердце сжалось, и что-то внутри – там, где ребра расходятся – зажглось и стало жечь – и стало болеть <…> И еще голос, странная, завораживающая певучесть интонации, голос не совсем проснувшегося, еще – спящего, – в котором и озноб рассвета, и остаток ночного сна <…> И еще: – зябкость, нежелание гулять, добровольный затвор с рукописью, – что-то монашеское и мальчишеское –

и щемяще-беззащитное – и очень стойкое».

Советский литературовед Б. Тагер, специализирующийся на творчестве Горького, вовсе не напоминал монаха, и не было в нем ничего щемяще-беззащитного. Но Цветаева, как всегда, пользуясь точным выражением Штейгера, «пересоздала» – на время – объект своих чувств. Разочарование наступило довольно быстро. Но пока оно не наступило – как всегда, писались стихи. Правда, в них нет уже прежнего напора чувств.

Ушел – не ем:

Пуст – хлеба вкус.

Все – мел.

За чем ни потянусь.

… Мне хлебом был,

И снегом был.

И снег не бел,

И хлеб не мил.

Цветаева, с одной стороны, как бы осознает всю неуместность этого чувства, но с другой – свое право на него.

– Пора! Для этого огня —

Стара!

– Любовь – старей меня!

– Пятидесяти январей

Гора!

– Любовь еще старей:

Стара, как хвощ, стара, как змей,

Старей ливонских янтарей,

Всех привиденских кораблей

Старей! – камней, старей – морей…

Но боль, которая в груди,

Старей любви, старей любви.

«Стара»? Цветаевой не 50, а только 46 лет. История знает примеры самых бурных чувств и страстей в гораздо более позднем возрасте. Но жизнь Цветаевой – год за три. Она начала седеть. Однако тот же Тагер вспоминает удивительную прямизну стана, тонко обрисованные черты лица, стремительность походки и каждого движения. И – очаровательность ее речи, «покоряющей и неожиданными парадоксами, и неумолимой логикой».

С наступлением лета Голицино придется оставить. Где жить дальше? Она обращается за помощью к Фадееву и получает ответ: «…достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем достать им ни метра». В Москве действительно был жилищный кризис. Однако ж «очень хорошие писатели и поэты» жили очень недурно, но Цветаева к ним, разумеется, не принадлежала.

На лето устроиться удалось. Искусствовед Габричевский и его жена уехали в Крым и любезно предоставили свою комнату Марине Ивановне. В центре, со всеми удобствами. Но только до 1 сентября. А дальше – снова неизвестность. Цветаева обращается к заместителю Фадеева П. Павленко – опять отказ. И примерно та же мотивировка.

Но довод: не только Вам нужна площадь – на Цветаеву не действует. «Я не могу отождествлять себя с любым колхозником – или одесситом – на к<отор>ого тоже не нашлось места в Москве». В Москве стоит музей, основанный ее отцом. В «Ленинке» – библиотека ее деда, ее матери и ее отца. Там же – ее книги. Она автор стихов о Москве… И ей – ни метра!

…А следствие все тянется и тянется. И она снова обращается к Берии – на этот раз с просьбой разрешить свидание. Она явно не понимает, какого нелюдя просит – иначе не писала бы таких слов: «…я прожила с ним (С. Эфроном. – Л.П .) 30 лет жизни и лучшего человека не встретила».

Следует благодарить Бога, что в этой просьбе Цветаевой было отказано. Что бы с ней стало, если бы она увидела мужа и дочь после всех пыток и истязаний?!

Следствие уже было закончено. Дело Ариадны Эфрон выделили в особое производство. Из текста постановления получается, что это было сделано, так как шпионские связи А. Эфрон установить не удалось. Однако в обвинительном заключении читаем: «…являлась шпионкой французской разведки и присутствовала на антисоветских сборищах группы лиц». Дата обвинительного заключения 16 мая 1940 года. Приговор был вынесен Особым совещанием, на котором Ариадна Сергеевна, разумеется, не присутствовала, и гласил: «за шпионскую деятельность заключить в исправительный трудовой лагерь сроком на 8 лет…» Однако Ариадна Сергеевна оставалась в тюрьме еще полгода. Зачем и почему? Интересующихся просим обращаться в ФСБ.

Поделиться с друзьями: