Злой рок. Политика катастроф
Шрифт:
История, как мы уже видели, полна волн, и некоторые из них – это громадные цунами. Но представление о том, будто эти волны подобны свету и звуку, – не более чем иллюзия. В 1920-х годах советский экономист Николай Кондратьев стремился показать, что подобные структуры присутствуют в капитализме, и хотел на основе данных британской, французской и немецкой экономической статистики подтвердить наличие 50-летних циклов подъема, за которыми следует спад[320]. За этот вклад в науку, который и сегодня влияет на многих инвесторов, Кондратьева арестовали по приказу Сталина, бросили в тюрьму и впоследствии расстреляли. К сожалению, современные исследования показывают, что подобной регулярности в экономической жизни нет и в помине. Пол Шмельцинг, тщательно воссоздавший процентные ставки от наших дней до XIII века, указывает на другое – на долговременное, «сверхвековое» снижение номинальных ставок, которым по большей части движет процесс накопления капитала, периодически прерываемый случайными эпизодами инфляции; а те почти всегда связаны с войнами[321]. Но все же война, вопреки Гераклиту, – вовсе не «отец всего и царь
Есть искушение разделить бедствия на природные и рукотворные – но оно обманчиво. Ясно, что землетрясения – если не считать те, которые в современную эпоху были вызваны плохо спланированными ядерными испытаниями, – это события геологические и для человеческого общества всегда экзогенные. Столь же ясно и то, что войны начинают сами люди – и что войны для общества эндогенны. Но все же мы, определяя стихийное бедствие как бедствие, говорим лишь о том, как много жизней унесли непосредственные и вторичные последствия несчастья, – то есть после удара по человеческим поселениям. И решением располагать города неподалеку от потенциальных районов катастроф – рядом с вулканом, у линии разлома, возле реки, подверженной сильным паводкам, – отчасти и определено то, почему столь многие природные катаклизмы в какой-то мере стоит считать и рукотворными. А еще более рискованные решения – возвести деревянный город там, где заготавливают лес, или построить атомную электростанцию в зоне, где часто случаются цунами, – могут привести к еще большим человеческим жертвам.
Точно таким же образом войны могут быть вызваны природными явлениями – скажем, если погодные катаклизмы или устойчивые климатические изменения приводят к аграрному кризису, обществу приходится делать выбор: голодать или уйти с обжитых мест. Человечество – часть природы, и демографические приливы и отливы – часть единой сети мировой экосистемы. В наши дни многих волнует такой сценарий, как «антропогенное изменение климата», выраженное в возрастании средних температур из-за промышленных и прочих выбросов, и его катастрофические последствия. Насколько успешно такое развитие событий можно подкорректировать – иными словами, не допустить его непреднамеренного негативного влияния, – зависит от качества решений, принимаемых демократическими и недемократическими правительствами.
Но хотя нас прежде всего волнуют вероятные глобальные катаклизмы, на самом деле большая часть катастроф носит локальный характер и имеет относительно небольшой масштаб. В восьмой главе мы увидим, что у катастрофы есть своя фрактальная геометрия, в том смысле, что малое бедствие, то же крушение самолета, порой может очень напоминать крупное – скажем, расплавление активной зоны ядерного реактора. Ключевое различие необходимо проводить как раз между крупными катастрофами – и катастрофами колоссального масштаба, которые занимают дальнюю оконечность правого хвоста распределения и называются «драконьими королями». Почему этого статуса, приводя к смерти не сотен тысяч, а миллионов или даже десятков миллионов, достигают лишь немногие бедствия? Ответ отчасти заключается в том, что многие виды катастроф ограничены географически. Даже сильнейшее землетрясение не ощущается во всем мире. Даже самые большие войны, в сущности, ведутся не во всех странах. Мировые войны были примечательны тем, что, условно говоря, сжали пространство и время. Во Второй мировой большая часть людей погибла в двух роковых треугольниках: вершинами одного стали Северное море, Черное море и Балканский полуостров, а вершинами другого – Маньчжурия, Филиппины и Маршалловы острова. По сути, большую часть мировых континентов война почти или вовсе не затронула. Итак, значение имеет, во-первых, то, поражает ли бедствие густонаселенную часть земного шара, а во-вторых, то, имеют ли смерти и разрушения, произошедшие в эпицентре и вокруг него, какие-либо последствия в отдаленных местах. Мы отмечали, что при извержении большого вулкана дым и пепел могут распространиться далеко и широко – и тем самым повлиять на климат на других континентах. Если говорить о землетрясении или наводнении, то и здесь вероятны широкомасштабные последствия, если начальный удар вносит разлад в сельскохозяйственную, коммерческую или финансовую системы одной или нескольких стран. В общем, самое важное в любой катастрофе – это наличие или отсутствие пагубного влияния, иными словами, то, может ли она распространить свой первый удар по биологическим сетям жизни или по социальным сетям человечества. И нам не понять ни одной катастрофы, если мы хотя бы немного не ознакомимся с наукой о сетях.
Глава 4
Сетевой мир
Чтобы не распространять пагубную заразу, сводя вместе множество людей, он воздвиг свою кафедру на вершине ворот: зараженные стояли внутри, иные – снаружи. И проповедник, оказавшись в таком положении, не замедлил обратить себе во благо те страх и ужас, которые в тот миг терзали души людей.
Дэвид Юм. «История Англии»
Вольтер против Папы римского
Расстояние от Женевы до Лиссабона, если считать по прямой, составляет почти 900 миль (ок. 1,5 тыс. км). Вряд ли 1 ноября 1755 года, когда португальскую столицу разрушили землетрясение и цунами, кто-либо из жителей швейцарского города ощутил хотя бы легкий толчок. Однако же вести о катастрофе разнеслись гораздо дальше, чем дрожь земли, – благодаря сети публикаций и почтовой переписки, развившейся в западном мире за два столетия после начала Реформации, во время которой Женева стала столицей кальвинизма. Франсуа-Мари Аруэ, более известный под своим литературным псевдонимом – Вольтер, еще задолго до 1755 года тяготел к религиозному скептицизму. Именно потому он проводил те дни в Женеве – король Людовик XIV изгнал его из Парижа. Но лишь после лиссабонского
землетрясения отвращение Вольтера ко всем ответвлениям философии, нацеленным примирить человечество с катастрофами, на вид столь произвольными, приняло окончательную форму[322]. В своей нехарактерно страстной «Поэме о гибели Лиссабона» Вольтер вступил в спор – настолько резкий, насколько осмелились он и его издатель, – с оптимистической теодицеей немецкого энциклопедиста Готфрида Вильгельма Лейбница («Мы живем в лучшем из возможных миров») и английского поэта Александра Поупа («Все хорошо, что есть»), поразившей его своим нестерпимым самодовольством.Спросите гибнущих на роковом пути,
Гордыня ль в них кричит: О небо, защити,
О небо, смилуйся, да идет чаша мимо!
Все благо, – ваш ответ, – и все необходимо…
Едва ли б жители той горестной земли
В несчастиях своих утешиться могли,
Когда б сказали им: Вы гибнете недаром —
Для блага общего ваш кров объят пожаром…
Но как постичь Творца, чья воля всеблагая,
Отцовскую любовь на смертных изливая,
Сама же их казнит, бичам утратив счет?
Кто замыслы его глубокие поймет?[323][324]
Поэма вызвала бурную реакцию, в том числе со стороны Жан-Жака Руссо[325]. Это, в свою очередь, побудило Вольтера написать иронический шедевр «Кандид, или Оптимизм» (1759), одноименный герой которого вместе с доктором Панглоссом (карикатурой на Лейбница) и моряком-анабаптистом становятся свидетелями разрушения Лиссабона[326].
Влияние лиссабонского землетрясения на Вольтера и Руссо – не говоря уже об Иммануиле Канте, немецком философе, посвятившем этому бедствию три отдельных текста, – свидетельствует о прочности сетей, которые связывали общество в XVIII веке. Конечно же, такие сети возникли задолго до эпохи Просвещения. Они были уже у египетских фараонов в XIV столетии до нашей эры. Шелковые пути соединяли Римскую империю и Китай. Христианство, а позже и ислам тоже создали невероятные по охвату и долговечности социальные сети, вышедшие далеко за пределы иудейского и арабского обществ, в которых они появились. Структура власти во Флоренции времен Ренессанса строилась на сложных сетях, основанных на родственной связи. Существовали сети мореплавателей, исследователей и конкистадоров – все они часто делились своими знаниями, поскольку воюющие королевства Западной Европы, стремились расширить свои торговые пути на запад, через Атлантику, и на юг вокруг мыса Доброй Надежды. А сама Реформация во многом стала революцией с сетевой структурой: ее осуществляли по всему северо-западу Европы взаимосвязанные группы религиозных деятелей. Их способность нести протестантскую весть невероятно возросла с распространением печатных станков, начавшимся в конце XV века. И все же сеть эпохи Просвещения заметно выделяется – не столько из-за географического охвата (70 % корреспондентов Вольтера были французами), сколько по качеству той информации, которая по ней передавалась[327]. В частности, связи между континентальной Европой и «средоточием гениев», которым стала Шотландия после поражения якобитов в 1746 году, оказались особенно важны для развития ряда самых значительных идей современности[328].
Адама Смита сегодня помнят прежде всего как автора книги «Богатство народов» (1776), но и его более раннее произведение, «Теория нравственных чувств» (опубликованное в том же году, что и «Кандид» Вольтера), значит не меньше. Вот что пишет Смит в замечательном отрывке из третьей части книги:
Предположим, что обширная Китайская империя с ее миллионным населением внезапно проваливается вследствие землетрясения, и посмотрим, какое впечатление произведет это ужасное бедствие на самого человеколюбивого европейца, не находящегося ни в каких отношениях с этой страной. Я полагаю, что он прежде всего опечалится таким ужасным несчастьем целого народа; он сделает несколько грустных размышлений о непрочности человеческого существования и суете всех замыслов и предприятий человека, которые могут быть уничтожены в одно мгновение. Если он одарен философским складом ума, то может высказать свои соображения о последствиях такого события для европейской торговли и даже для торговли прочих стран мира. По окончании же своих философских рассуждений, выразив все, что было вызвано его человеколюбием, он опять обратится к своим делам и к своим удовольствиям или же отдастся отдохновению с таким спокойствием и равнодушием, как будто катастрофы вовсе и не случилось[329][330].
Эта проницательная догадка в какой-то мере предвосхитила различение трагедии и чистой статистики, которое позже проведут Тухольский и Сталин. «Малейший случай, касающийся его лично, – утверждает дальше Смит – оказал бы на него большее впечатление: если бы на следующий день ему должны были отрезать палец, то он не спал бы целую ночь; и если только землетрясение угрожает не той стране, в которой он живет, то погибель многих миллионов людей не нарушит его сна и менее опечалит его, нежели самая ничтожная личная неудача»[331].